делаем то, что никому не нужно. Получаем жалкие гроши и в растерянности не знаем, на что их потратить: купить ребенку молоко или себе бутылку водки. В наших домах убожество, нищета и духовный наркотик — телевизор. Утром — чугунная башка, осточертевшие рожи родни и переполненный автобус.
«Какая еще охота? На кого? На себя? Чего бормочет, этот псих?».
Но всегда находятся такие психи. Им тесно в наезженной колее. И скучно. Однажды они ощущают смутный протест, начинают прислушиваться к себе, не доверять голосу разума. И начинается внутренняя работа, не связанная с социальным фаршем. Неожиданно человек открывает в себе целый мир, о котором раньше и не подозревал — мир своей души. Этот мир озаряют светлые восходы детства. В нем капает слезный дождик незаслуженных обид, бродят тени неосуществленных надежд. В зарослях памяти прячутся юношеские мечты. Там поют птицы, бродят благородные олени, но там уже слышны звуки будущей реальности: визгливое тявканье шакалов и клацанье волчьих клыков.
Проснувшийся человек старается защитить свой внутренний мир. Он начинает охоту на свои инстинкты, на слепоту и скотское начало в собственной жизни. Он понимает, что без этой охоты нельзя вылезть из осточертевшей колеи, нельзя нормально воспитать детей, нельзя даже умереть спокойно. Его душа ищет гармонии. Человек призывает на помощь совесть и вступает в сражение с самим собой.
Подлый разум твердит ему, что он взялся за безнадежное дело, что все равно сил не хватит, и поезд ушел, что он будет осмеян и отринут окружающими. Даже если он и раскроет тайну собственной жизни, его личная разгадка никому не пригодится.
Разум вмешивается, путает карты, но человек уже не в силах прекратить охоту. Он прикоснулся к светлому миру и хочет открыть его людям. Он сражается с собою не за себя. Он верит, что его борьба может облегчить путь тем, кто придет в этот мир после него.
Чаще всего это субъективная, творческая борьба, которую даже не замечают окружающие. Но она может стать действенной, жесткой, меняющей мировоззрение окружающих. Солженицын перевернул умы человечества, раскрыл миру глаза на природу социализма. Сахаров расколол свою жизнь, как атомное ядро, на две половины: безнравственную, увешанную наградами, и нравственную, отмеченную унижениями и болью за человека.
Он и грешен, он и свят. Его распятие жесточе христового, ибо он распял себя на кресте собственной совести. Его подвиг продвинул человечество на пути к внутренней свободе дальше, чем заклинания тысяч вождей.
Но человеку необходимо и личное счастье. Основы его закладываются в семье. Только неустанная охота на себя может принести в семью уважение и взаимопонимание. Если родители не спали душой, если любили ребенка, если помогали друг другу осмыслить пройденный путь и наметить дальнейший — ребенок вырастет таким, что его трудно будет загнать в общественную колею.
Разве не стоит ради этого поохотиться?
26 февраля 1994 г.
Лучше поздно…
В молодости мы открываем новые миры в книгах, в природе, в окружающих людях. В старости мы делаем открытия в себе. И это поражает ничуть не меньше. На днях я открыл собственное призвание. Не смешно ли — к шестидесяти годам!
Всю жизнь меня преследовало чувство того, что я занимаюсь не своим делом. Ещё в институте я ощутил, что медицина — не моё, но потерянные в армии четыре года заставили отнестись к учёбе серьёзно, и я стал врачом.
Студентом я понял беспомощность медицинской «науки». Описание почти каждой болезни заканчивалось унылой фразой — «лечение симптоматическое». Практика участковой работы убедила меня в том, что я не ошибся.
Посещая больного, я остро ощущал, что вольно или невольно обманываю его. С лёгкими недомоганиями справлялась сама природа, а тяжёлые хронические недуги и не думали отступать под действием моих рецептов. Более того, они иногда усугублялись. Я понял, что врач, слепо поверивший в силу лекарств, чаще всего забывает о гиппократовом «Не навреди!».
Я понял катастрофическую недостаточность наших знаний о человеке. При современных знаниях индивидуальный подход к больному возможен лишь в форме красивой фразы. Лишь хирурги, стоматологи и акушеры видят картину своего рабочего поля, а потому в состоянии оказать больному действенную помощь.
Я стал стоматологом. За несколько лет работы изучил всё, что возможно в этой профессии: лечил зубы, работал в хирургии, занимался пародонтозом и протезировал. Последнее несколько утешало, так как результаты моей работы были в буквальном смысле «налицо». Но и здесь было больше ремесла, чем искусства. Творчества мне явно не хватало, и потому я увлёкся психологией — освоил искусство гипноза. Общение на лекциях с людьми, задающими самые сокровенные вопросы, расширяло кругозор, но и убеждало, что процессы, протекающие в «чёрном ящике» под шляпой, медицине совершенно неизвестны.
Чем бы я ни занимался, довольно быстро доходил до того уровня, за которым кончалась творческая новизна. Сосать диссертацию из пальца мне было противно. Интересовало совсем другое.
В «публичке» рядом с книгами по психотерапии на моём столе громоздились альбомы с репродукциями живописи. Интерес к искусству привёл к тому, что я думал даже поменять профессию. Два раза поступал в Академию художеств, но учиться там не пришлось.
После института я был уже женат, жил за городом, и надо было зарабатывать деньги. Но больше живописи меня интересовали люди. Общение с увлечённым человеком становилось подлинным творчеством.
В это время меня пригласили работать в Духовную академию. Я никогда не ощущал в себе тяги к религии, но согласился с немалым интересом. Казалось, что в духовной среде я открою для себя новые горизонты. Четыре года общения с церковным миром, увы, не прибавили ничего нового. В среде священников царили те же страсти, что и среди нас, грешных. Однако чтение церковных книг расширили мои познания в библейских сюжетах и помогли глубже понять западноевропейское искусство.
Благоговейное отношение к живописи не позволяло самому взяться за кисть. Я мог лишь с трепетом смотреть на работу друзей художников. Переплыть холодную километровую реку мне казалось легче, чем написать пейзаж. Но я всё же решился.
Свой первый этюд я написал в сорок лет в горах на обложке туристского журнала. После отпуска стал ходить в студию живописи, но вскоре понял, что мастерские друзей дают неизмеримо больше, чем унылые замечания руководителя студии. Года три я с увлечением писал этюды, копировал «малых голландцев», читал книги по технике живописи. Это увлечение на время пригасило сосущую тоску, но я понимал, что создать нечто новое в живописи не смогу. С не меньшим увлечением я переплетал старые книги и мастерил рамы.
В это время в моей медицинской работе произошёл поворот — я стал рентгенологом и на десять лет засел в кабинет со свинцовыми стенами. Новая профессия давала немало преимуществ: я избавился от казённой поликлинической обстановки и мог раньше уйти на пенсию. Своё дело я освоил быстро, и у меня стало оставаться свободное время. Со скуки я стал писать короткие рассказы о детстве. Я относился к ним, как к забаве и не думал об их художественных достоинствах. Цепочка воспоминаний позволила заново пережить отрочество и юность. Постепенно я полюбил это занятие и неожиданно стал замечать, что мои опусы приобретают определённую законченность. Прошлое вдруг заиграло неожиданными гранями.
Мой кабинет считался вредным, начальство в него лишний раз не совалось, работу я делал добросовестно и поэтому мне никто не мешал. Когда появилась возможность путешествовать (моя зарплата и отпуск увеличились), рассказы стали обрастать новыми сюжетами. Моё литературное увлечение не мешало живописи, ибо пером я писал только на работе. Теперь, при встречах с новыми людьми, я как-то иначе, внимательнее что ли, начал присматриваться к ним. Стали интересовать не столько слова и поступки, сколько их причины.