Что я сделала? Я застрелила Белланже. Правда, я не знала, застрелила ли насмерть, но мне казалось, что он убит. По крайней мере, я тогда все силы собрала для того, чтобы сделать это. Стало быть, я уже трижды убийца. Но если безансонский гвардеец и герцог де Кабри сами заставили меня защищаться, то теперь речь шла о мести.
Жалела ли я о содеянном? Я знала лишь то, что сейчас такого бы не повторила. Но дело было сделано, и я не видела причин для раскаяния. Во время болезни мне часто вспоминался отец, всплывал в памяти последний разговор с ним. Республика убила моего отца. Человека, который был мне так нужен… Сейчас думать об этом было так же больно, как раньше… Республика расправилась с Розарио. В моем воображении мерзкий образ квартирохозяина разрастался до невероятных размеров, превращаясь в собирательный образ врага. А враги так преследовали меня, что рано или поздно я должна была не сдержаться. Видит Бог, я не святая. Я не умею все время прощать. Может быть, это мой грех. Но иначе я не могу.
Честно говоря, меня больше тревожило то, какую массу неприятностей я доставила любовнику Изабеллы. Как его имя? Увы, я даже не запомнила. Вероятно, он уехал из Парижа. Во всяком случае, у Изабеллы он не показывался, а я еще была слишком слаба, чтобы расспрашивать подругу.
А как глупо было с моей стороны поверить в политику «умиротворения и прекращения террора»… Она продолжалась всего шесть дней. Камилл Демулен, осмелившийся требовать открытия тюрем, был исключен из клуба якобинцев. Комитет справедливости, призванный пересматривать постановления об аресте, был с молниеносной быстротой упразднен. А самый главный человек в Республике Максимильен Робеспьер выступил в защиту самого беспощадного террора. Его слово решило все. Репрессии вспыхнули с новой силой.
В Лионе, который нес теперь кару за свой мятеж против священной Свободы, конца не было казням и расстрелам. Кровь реками текла в канавах площади Терро, Рона несла обезглавленные трупы. Приговоренных комиссары Конвента Фуше и Колло д'Эрбуа заставляли рыть себе могилы, а солдат поучали, как следует правильно устраивать бойню. Колло, вырвав у гвардейца ружье, сам стрелял по узникам: «Вот как должен стрелять республиканец!»
В Тулоне, отвоеванном у англичан молодым генералом Бонапартом, практиковались массовые расстрелы из пушек, а комиссар Барер клятвенно повторял: «Тулон будет срыт весь! Его имя впредь – Пор-де-ла- Монтань![8]»
В Нанте комиссар Каррье грузил связанных священников на баржи и приказывал выбивать у них дно. Наблюдая, как судно погружается в воду, он весело повторял: «Приговор был исполнен вертикально!» Он же устраивал расправы в долине Сен-Мов, где женщины с грудными младенцами партиями по 500 человек подвергались беспощадному расстрелу. Когда баржей для потопления стало мало, ими решили не жертвовать. Было гораздо проще сталкивать узников в воду со связанными руками, а затем поливать свинцом все пространство реки. Жестокость не обходилась без глумления. Женщин раздевали донага, бросали в воду их детей, утверждая: «Это волчата, из них вырастут волки!» Иногда женщин и мужчин связывали вместе, называя это «республиканской свадьбой».
Тела неслись к морю волнами Луары, стаи ворон затемняли реку, волки бродили по песчаным отмелям… Каррье, созерцая это, восклицал: «Какой революционный поток!»
Они все были маньяками, помешанными. Как-то иначе их поступки объяснить невозможно. О чем, как не о маниакальном психозе, свидетельствует поведение депутата Лебона в Аррасе, по приказу которого матери должны были смотреть на казнь своих детей, а сам он, обмакивая свою шпагу в кровь, текущую с гильотины, говорил: «Как мне это нравится!» Подобных людей нужно было держать в сумасшедшем доме, а вместо этого они сидели в правительстве и совершали революцию.
В Республике было 44 тысячи тюрем. Вся Франция превратилась в один огромный застенок.
Как-то вечером Изабелла вернулась в особенно дурном расположении духа.
– Введены хлебные карточки, – сообщила она мрачно.
Мы обе знали, что это означает. У нас не будет больше гарантированной порции хлеба по 3 су за фунт. Карточки полагаются тем, у кого есть свидетельство о благонадежности. Нам придется доставать хлеб на черном рынке по бешеной цене.
На следующее утро я, несмотря на протесты Изабеллы, пошла вместе с ней в пекарню. Жить на ее деньги дальше было невозможно. Гражданка Мутон встретила нас хмуро. Благополучие ее торговли было поставлено под угрозу. Она специализировалась на выпечке сдобы и сладостей, а Коммуна в один момент запретила выпекать пирожные и бриоши. Запрет был строжайшим, наказание – тюрьма. Теперь полагалось выпекать лишь так называемый «хлеб равенства» из смеси пшеничной муки с ячменем, овсом или кукурузой, да еще и продавать это по низкой принудительной цене, не окупавшей затрат. Булочница объявила нам, что отныне мы будем получать по сорок су в день.
Мы переглянулись.
– Таковы дела, красавицы! – заявила гражданка Мутон. – Если вам что-то не нравится, попробуйте найти себе другое место.
Это было так же трудно, как достать звезду с неба.
Новый 1794 год принес нам сплошные неприятности. В первой декаде января ударили морозы, и Сена покрылась льдом. В результате подвоз угля прекратился, а если какой-то барже и удавалось достичь Парижа, то в гавани в очереди на нее дежурили по пять-шесть часов. Лесорубы были снаряжены в Булонский, Венсенский и Верьерский леса и в Сен-Клу, но сажень дров стоила целых четыреста су, и мы при нашем заработке не могли себе этого позволить. В то же время холода были такие, что без отопления мы бы замерзли. Поэтому, как-то вечером, мы с Изабеллой распилили во дворе стол и кресло на дрова. Не мы одни придумали такой выход. Многие парижане жгли свои кровати, этажерки, столы. Разумеется, полученные дрова приходилось использовать очень экономно. Мы топили только дважды в день: утром – чтобы согреть завтрак и чай, и вечером – чтобы не умереть от холода.
До самого дна замерзли городские бассейны и водоемы, водовозам приходилось ездить за водой в отдаленные места реки, и подвоз воды резко вздорожал. Теперь за него следовало отдать целых 20 су. Таких денег у нас не было. По очереди мы с Изабеллой сами таскали ведра с водой и молились, чтобы поскорее настала оттепель. Иногда мы скалывали лед с замерзших фонтанов, а затем оттаивали его, чтобы иметь воду.
С продовольствием становилось все хуже и хуже. К картофелю и овощам было не подступиться. Одна морковка на рынке стоила 4 су, кочан капусты – 12–15 су. Сушеных овощей, риса, чечевицы, бобов вообще не было – все поглотили военные склады. Все мясо уходило к богачам, которые много платили, беднякам оставались последки, к которым принудительно добавлялись кости. Фунт этого мяса стоил 18–25 су, но купить его было невозможно. У мясных лавок очереди собирались с полуночи и выстраивались вдоль