полицию, но и войска. В городе объявили военное положение, что подвигло черносотенцев при поддержке генерала Толмачева, градоначальника Одессы, к еще более жестоким и изощренным издевательствам.
Об этом погроме рассказал Бабель, позже ставший ближайшим другом Утёсова, в своем рассказе «История моей голубятни»: «Старики с крашеными бородами несли в руках портрет расчесанного царя, хоругви с гробовыми угодниками метались над крестным ходом, воспламененные старухи летели вперед. Мужик в жилетке, увидав шествие, прижал молоток к груди и побежал за хоругвями, а я, выждав конец процессии, пробрался к нашему дому. Он был пуст. Белые двери его были раскрыты, трава у голубятни вытоптана. Один Кузьма не ушел со двора. Кузьма, дворник, сидел в сарае и убирал мертвого Шойла.
— Ветер тебя носит, как дурную щепку, — сказал старик, увидев меня, — убег на целые веки… Тут народ деда нашего, вишь, как тюкнул…»
А вот рассказ об этом же погроме Леонида Утёсова: «Из-за угла появляется человек. Высокий, светловолосый, усы сливаются с бородкой. Страдальческий взгляд и струйка крови у рта. Он силится бежать, но может только переставлять ноги, подтягивая одну к другой.
Из-за поворота появляется процессия. Два огромных верзилы несут портрет царя и образ Христа. Но что это? На кого похож Иисус? Да вот на этого страдальца со струйкой крови у рта, бессильно переставляющего ноги.
— Бей жидов! — Удар — и образ спокойно взирает с высоты на распластанное тело. В который раз.
Плохо богу в Одессе».
Счастливая пора детства Леди Вайсбейна навсегда ушла вместе с этим погромом. Но любовь к музыке да и к литературе оставалась. Еще обучаясь в училище Файга, Ледя был первым человеком в художественной самодеятельности — запевалой в хоре. Когда хор исполнял песенку «Что же ты, соловушка, зерен не клюешь?», раздавалось соло Утёсова:
Поражал не столько голос, сколько необыкновенный артистизм исполнителя: когда Ледя пел о тяжкой судьбе узника-соловушки, из его глаз катились слезы. «Мне было мучительно жаль соловья, — вспоминал он. — Слушатели поднимались со своих мест, подходили к самой эстраде, восторженно и удивленно смотрели на рыдающего „соловья“. Я даю вам честное слово, что у меня тогда и мысли не было, что когда- нибудь пение песен на эстраде будет моей профессией, но еще меньше я мог предполагать, что слезы будут всегда подступать к горлу.
Но все это, как и училище Файга, осталось в прошлом: «И я, сдерживаясь, всегда жалел о том времени, когда я мог свободно отдаваться чувствам и не контролировать свои эмоции».
Из училища Файга Ледя был исключен, но оно по-прежнему жило в его душе. Он продолжал общаться с прежними одноклассниками, в том числе с уже упомянутым великовозрастным Виктором Шатковским. Этого двадцатилетнего парня, сына богатых родителей, высокого красавца-блондина с голубыми глазами, тоже влекло к музыке, и он покровительствовал маленькому Леде. Уже после исключения последнего из гимназии они встречались на эстрадных площадках Молдаванки. Одна из них была на углу Дегтярной и Спиридоновской. В ту пору Ледя уже не только пел, но и играл на гитаре. Еще долго песня «Раскинулось море широко» оставалась любимой в его репертуаре. Позже Леонид Осипович вспомнит: «Если вы думаете, что на Дегтярной акустика была хуже, чем в филармонической бирже (здание это, выстроенное итальянским архитектором для биржевых целей, вопреки логике оказалось на долгие годы одним из лучших залов в Одессе. —
Однажды во время такого уличного концерта к Утёсову подошел убеленный сединами старец. Оказалось, это был знаменитый еврейский писатель Менделе Мойхер-Сфорим, он же Рабинович. На нем были огромные очки, из-за толстых стекол глядели внимательные, с иронической улыбкой глаза. Не дожидаясь, пока исполнитель допоет, он безапелляционно сказал: «Молодой человек, не могли бы вы для себя и своей компании найти другой зал для своих концертов?» От этих слов Ледя растерялся, прекратил пение, а величественный старик неторопливо удалился.
В начале тридцатых годов, когда Ледя Вайсбейн был уже Леонидом Утёсовым, а Шлема Вовси стал Михоэлсом, они встретились в Одессе. В тот день Леонид Осипович повел Соломона Михайловича на экскурсию по местам своего детства и рассказал Михоэлсу о своей встрече с дедушкой еврейской литературы. И тут же, на том же месте, где некогда был «концертный зал» маленького Леди Вайсбейна, возник импровизированный спектакль по произведениям Менделе Мойхер-Сфорима. Михоэлс декламировал монологи из спектакля ГОСЕТа «Путешествие Вениамина Третьего», а Утёсов, не раз видевший этот спектакль, играл роль Сендерла. Об этом Утёсов однажды рассказал Анастасии Павловне и закончил свой рассказ печальными словами: «Почему детство уходит безвозвратно, навсегда? А, может быть, тем оно и прекрасно, что, уходя, остается в нас».
Повесть о первой любви
Бармицва — традиционный еврейский праздник, отмечаемый по случаю посвящения в мужчины, в день, когда мальчику исполняется 13 лет. Случилось так, что день этот стал знаменательным в жизни Вайсбейна-Утёсова не только по случаю совершеннолетия. Об этом и пойдет речь.
…В хостеле, небольшом поселке под Иерусалимом, я навестил замечательного художника, давнего своего знакомого Бориса К. За беседами и воспоминаниями зашла речь о Леониде Утёсове. Я знал, что Борис встречался с ним в Самаре в 1965 году. «Что могу рассказать тебе? Забыл наши беседы, но магизм этой личности ощущаю до сих пор. Если ты напишешь об Утёсове, то сделаешь великое дело, особенно в наше время, когда так уничтожается истинная культура эстрады — и у вас в России, и у нас в Израиле».
Я возразил Борису — это не совсем так, пока на эстраде в России есть Кобзон, Пугачева, Пьеха… Культура еще жива, о ней помнят. Посмотри, какие книги вышли за последние годы в серии «ЖЗЛ»: Мандельштам, Цветаева, Пастернак, Михоэлс. Да и об Утёсове я сейчас пишу книгу для этой же серии. Услышав это, Борис оживился: «Кажется, я помогу тебе. Если еще жив Самуэль Бродский. Правда, его восьмидесятилетие мы отметили уже давным-давно, но будем надеяться…»
Борис набрал номер телефона и о чем-то спросил на иврите. По выражению его лица я уловил, что Самуэля уже нет. Оказывается, он умер два месяца тому назад.
— А чем он был знаменит, этот Самуэль?
— Не он, а его отец — Даниэль Аронович. Этот Даниэль Бродский учился с Утёсовым в каком-то знаменитом одесском училище. К тому же он всю жизнь вел дневники, после его смерти они достались его сыну Самуэлю — он последние годы прожил в нашем хостеле. В Израиль Даниэль Аронович с семьей приехал еще в конце шестидесятых или начале семидесятых годов. Он захватил с собой эти дневники, написанные на идише.
— А почему на идише? Это был его родной язык?
— Не знаю, но возможно, что и так. Самуэль мне рассказывал, что отец учился на еврейском факультете в Одесском пединституте. А может быть, он писал на идише для конспирации. Разве поймешь этих евреев?
В этой связи мне вспомнилось: в 1973 году я с Анастасией Павловной Потоцкой — вдовой Соломона Михоэлса — был в гостинице «Россия» в гостях у великого Марка Шагала. Он разговаривал с Анастасией Павловной на французском, все время поглядывая на потолок, тем самым давая понять, что нас