намека:
говорит он где-то.
– Но я и сам, по-видимому, принадлежу к числу этого большинства. Не в этом ли, быть может, хотел ты меня уличить, Каласирид, упомянув об этих стихах? Поверхностный их смысл я понимаю, так как выучился гомеровскому языку, заключенное же в них богословское значение мне неизвестно.
Каласирид, немного помедлив и подвигнув свой дух к сокровенному, отвечал:
– Боги и демоны, Кнемон, приходя к нам или уходя от нас, очень редко принимают вид других живых существ, но очень часто – человеческий; из-за этого сходства наше о них представление делается полнее. Люди непосвященные поэтому-то их и не замечают. Богов можно узнать по их очам: они все время взирают пристально, и веки их никогда не смыкаются. Еще более по их поступи: они передвигаются, не переставляя ног, каким-то воздушным потоком. Для них нет препятствий, и они прорезают все окружающее, а не обходят его. Вот почему египтяне, воздвигая кумиры богам, изображают их с ногами, словно скрепленными воедино. Это знал, конечно, и Гомер, раз уж он египтянин и обучался священной науке. Скрытое значение вложил он и в свои стихи, предоставив распознавание тем, кто в силах понять: об Афине он сказал: «Страшным огнем ее очи горели»[79]. О Посейдоне же:
то есть «текущего в своем движении» – вот ведь что значит «вспять уходящего бога легко», а не так, как некоторые ошибочно думают, предполагая, будто «легко познал я».
– Божественный муж, ты посвятил меня в эту тайну, – сказал Кнемон. – Но ты не раз назвал Гомера египтянином, а об этом, пожалуй, еще никто не слыхивал до сих пор. Я не смею сомневаться, но, совершенно пораженный, умоляю тебя не пропускать никаких подробностей в твоем рассказе.
– Это, Кнемон, – сказал Каласирид, – совсем далеко от нашей нынешней беседы; впрочем, выслушай и об этом вкратце. Пускай, друг мой, Гомера называют по-разному и всякий город желает быть родиной такого мудреца. На самом же деле Гомер был наш сородич, египтянин. Родина его – Фивы, называемые у него стовратными[80]. Отцом его, по видимости, был жрец, на самом же деле – Гермес, жрецом которого был мнимый его отец. Его жена, исполняя некий отечественный обряд, опочила в святилище, и вот сошло божество и зачало Гомера, отмеченного знаком, что рожден он от неравного соединения. Ведь с самого рождения обильные волосы покрывали одно его бедро. Затем, странствуя среди разных племен, в особенности же среди эллинов, и распевая свои творения, он и получил свое прозвание. Не говорит он сам о себе, не называет ни своего города, ни рода, но те, кто знал, что у него было на теле, нарекли его этим именем[81].
– Но с какой целью, отец мой, Гомер умолчал о своей родине?
– Он или стыдился того, что был изгнан – ведь его преследовал отец, когда Гомер, выбранный из эфебов в число священнослужителей, был уличен как незаконнорожденный по этому знаку у себя на теле[82], или он сделал это, руководясь мудростью: отвергнув свою настоящую родину, он любой город почитал своим отечеством.
– Мне кажется, ты вполне прав, и я ссылаюсь на то, что творения этого поэта изобилуют каким-то египетским смешением загадочной сокровенности со всяческою приятностью, да и его природные свойства превосходны. И конечно, он не выдавался бы так среди всех, если бы он не был причастен к какой-то божественной и высшей основе. Но, Каласирид, после того как ты по-гомеровски открыл, что перед тобой были действительно боги, что случилось затем, скажи мне?
– Случилось, Кнемон, похожее на то, что было ранее: снова бессонница, замыслы и ночам любезные раздумья. Я радовался, надеясь найти нечто, в чем уже отчаивался, и ожидая снова вернуться на родину. Но мне было мучительно думать, что Харикл лишится своей дочери. Я затруднялся, каким образом потребуется увезти вместе молодую чету и подготовить отъезд. Я беспокоился, как скрыть побег, куда направиться, каким образом, по суше или по морю. Словом, меня охватил вихрь забот, и я без сна, в терзании провел остаток ночи.
Еще не вполне рассвело, когда двор огласился шумом, и я услышал, как кто-то звал:
– Эй, слуги!
На вопрос моего раба: «Кто стучит в дверь и что нужно?», пришедший отвечал:
– Доложи обо мне, это я, Теаген, фессалиец.
Я обрадовался, когда мне доложили о приходе юноши, и велел просить его войти. Вот, думал я, сам собой подвернулся случай приступить к исполнению моих замыслов. Я предполагал, что юноша, узнав во время пира, что я египтянин и прорицатель, пришел искать моего содействия в своей любви. Ведь и он, думалось мне, разделяет те представления о египетской мудрости, каких держится большинство, превратно считающее ее, по неведению, единой и неизменной.
На самом же деле, один из видов этой премудрости общедоступен и, если можно так выразиться, влачится по земле: это идолов служанка, лишь к телам мертвецов льнущая, к травам и зельям приверженная. К чародействам она прибегает, сама никакой благой цели не достигает и своих приверженцев к ней не направляет, но во многом сама в себе заблуждается и лишь жалкие и скудные дела порою вершит. Пустые призраки выдает она за истину, а затем рушит все надежды. Она недозволенных дел изобретательница, необузданных наслаждений служительница.
Зато другой вид ее, дитя мое, это мудрость воистину, между тем как первый вид ложно присвоил это имя; в ней-то и упражняемся с малых лет мы, жрецы, и весь род священнослужителей. Эта мудрость взирает ввысь на небеса, с богами общается, природе лучших существ причащается, звезд движение испытует, предвидение будущего стяжает. От земных зол она удаляется, все ею к красоте и пользе устрояется.
Благодаря ей и я вовремя покинул родимый край, чтобы, как тебе уже раньше рассказывал, и самому избежать ее предсказаний и миновать взаимной распри моих сыновей. Но во всем этом надо положиться на богов и на судьбы: они обладают властью свершить или не свершить. Они заставили меня бежать из родимого края не только по этой причине, но и для обретения Хариклеи. Каким же образом осуществится это – ты узнаешь из дальнейшего.
Когда Теаген вошел, я ответил на его приветствие, усадил его на ложе близ меня и спросил:
– Какая причина привела тебя ко мне так рано?
Он много раз закрывал лицо руками, но наконец сказал:
– Для меня дело идет о жизни и смерти, но я краснею, стыдясь открыть причину.
Здесь он умолк.
Я понял, что пришло время поморочить его и возвестить ему то, о чем я отлично знаю. И вот, еще более ласково взглянув на него:
– Если ты не решишься сам рассказать, – заметил я ему, – то все равно: нет ничего сокрытого от нашей мудрости и от богов.
Немного помолчав, я взял в руки какие-то камешки, не обозначавшие никаких чисел, стал считать на пальцах и встряхнул волосами, подражая людям одержимым.
– Ты влюблен, – воскликнул я, – дитя мое!
Теаген вскочил при этом вещании. Когда же я вдобавок упомянул и о Хариклее, он счел меня божественным прорицателем и готов был преклониться предо мной до земли. Но я удержал его. Все же он подбежал ко мне и покрыл поцелуями мою голову, принося богам благодарность за то, что не ошибся, по его словам, в ожиданиях. Он стал умолять меня быть его спасителем; он не переживет, если лишится моей помощи, к тому же как можно более скорой: в такую великую беду он впал, так сильно палим он любовной тоской, теперь впервые охвачен он любовью. Он рассказывал, что до сих пор не имел дела с женщинами, и много раз клялся в этом; всегда он испытывал презрение к женскому полу, к самому браку и к любви, когда слышал об этом рассказы, – пока наконец красота Хариклеи не обличила, что не от природы был он так сдержан, но просто до вчерашнего дня не встречал еще женщины, достойной его любви. При этих словах он зарыдал, как бы показывая этим, что лишь через силу побежден он девушкой. И вот я стал его утешать.
– Мужайся, – говорил я, – раз уж ты прибег к моей помощи. Даже Хариклея не окажется сильнее нашей