всего другого, ты сверкаешь цветом кожи, который эфиопам чужд.
– Белою, – сказал тогда Сисимитр, – я тогда принял взятую мною девочку, а вместе с тем и счет лет согласуется с ее нынешним возрастом, так как исполняется уже семнадцать лет и этой девушке, и моей находке. Передо мной встает и взгляд ее глаз, и все черты ее облика, и необычайность ее красоты – то, что сейчас является нам, совпадает с прежним, я узнаю ее.
– Это все прекрасно, Сисимитр, – возразил ему Гидасп, – и говоришь ты скорее как самый пылкий защитник, чем как судья. Но смотри, разрешая одно, ты выдвигаешь новое затруднение, ужасное и такое, от которого нелегко избавиться моей супруге. Как могли мы – эфиопы и я и она – произвести на свет белого младенца?
Взглянул на него Сисимитр и улыбнулся немного насмешливо.
– Я не знаю, что с тобой делается, – сказал он, – когда ты, против своего обыкновения, сейчас упрекаешь меня за мою защиту, которую я не напрасно предпринял. Подлинным судьей я почитаю такого, который защищает справедливость. Почему же кажется, будто я больше защищаю девушку, а не тебя? Это когда я тебя, с помощью богов, провозглашаю отцом, а вашу дочь, которую я, еще совсем маленькою, спас для вас, теперь вновь спасенную в расцвете лет, не покидаю на произвол судьбы? Нет, ты все что хочешь думай о нас, никакого значения мы этому не придаем. Не для того, чтобы нравиться другим, живем мы, но, ревнуя о прекрасном и добром, довольствуемся своими убеждениями. А разгадку затруднения дает тебе сама повязка, так как в ней Персинна признается, что восприняла она некие образы и сходство в силу воображения, так как вблизи Андромеды сочеталась с тобой. Если же ты желаешь удостовериться в этом еще иначе, то тебе надо прежде всего взглянуть на самый первообраз, на Андромеду, которая и на картине и в девушке явится тебе совершенно одинаковой.
По данному приказу прислужники подняли и принесли картину и поставили ее рядом с Хариклеей. Это вызвало у всех шумные рукоплескания и волнение. Одни, начиная понемногу понимать, что говорилось и совершалось, разъясняли другим, и все с ликованием удивлялись точности сходства, так что и сам Гидасп не в силах был дольше сомневаться и стоял долгое время, охваченный радостью и изумлением.
– Одно еще осталось, – сказал тогда Сисимитр, – ведь не только о царстве и о законном наследовании идет речь, но прежде всего о самой истине. Обнажи свою руку, девушка. Черной родинкой было отмечено место выше локтя. Нет ничего непристойного, если ты обнажишь руку, это свидетельство о твоих родителях и происхождении.
Обнажила тотчас же Хариклея левую руку, и был там словно некий обруч черного дерева, пятнавший слоновую кость руки.
Дольше не выдержала Персинна: она внезапно поднялась со своего трона, подбежала, обняла девушку; обхватив ее, заплакала и от неудержимого восторга издала нечто подобное воплю: ведь избыток радости иной раз порождает и скорбный вопль[156], – еще немного, и она рухнула бы на землю вместе с Хариклеей.
Гидасп жалел жену, видя ее скорбь, и ум его поддавался сочувствию к ней, но, направив на это зрелище свой взор, словно рог или железо, стоял он, борясь с муками слез. Его душа волновалась отцовским страданием и мужским своеволием, сердце разрывалось между обоими чувствами и, будто бурею, бросалось и к тому и к другому. Наконец он уступил побеждающей все природе и не только убедился, что он на самом деле отец, но оказалось, что он испытывает то же, что и каждый отец. Он стал поднимать Персинну, поникшую вместе с дочерью и обвившую ее своим телом, на глазах всех обнял Хариклею и потоком слез совершил отеческое возлияние.
Однако он не вполне отвлекся от того, что предстояло делать. Подождав немного, он оглядел народ, который был движим теми же, что и он сам, чувствами: народ плакал от радости и жалости при таких сценических приемах судьбы, подымал до небес ужасный крик, не слушая глашатаев, призывавших к молчанию, однако не выказывал явно, чего он хочет в своем смятении. Гидасп простер свою руку и, потрясая ею, успокоил волнение толпы.
– Все вы, здесь присутствующие, – говорил он, – видите и слышите, что боги сверх всякого ожидания объявили меня отцом, а эта девушка, в силу многих доказательств, признана моей дочерью. Я, однако, в своем благоволении к вам и к родимой земле дохожу до того, что мало забочусь о продолжении рода, об имени отца, обо всем том, что я получил бы благодаря ей, и спешу принести ее в жертву богам ради вас. Вижу я, как вы льете слезы, как проявляете некое человеческое чувство и жалеете юность девушки, жалеете и напрасно ожидаемое мною продолжение рода. Все же необходимо, быть может даже вопреки вашей воле, повиноваться закону отцов и предпочесть пользу отечества пользе отдельных лиц. Угодно ли будет богам, чтобы дочь моя была дарована и тотчас же отнята – ведь то же испытал я уже прежде, когда родилась она, и испытываю теперь, когда нашлась она, – этого я не могу сказать и вам предоставляю решать, так же как и то, примут ли боги снова в жертву девушку, уведенную ими из родной страны до крайних пределов земли и вновь ими же чудодейственно врученную мне случайностью военного плена.
Ту, кого я, когда она была в стане врагов, не погубил, кого я, когда она стала пленницей, не опозорил, ее я не замедлю подвергнуть закланию в честь богов, хотя она и оказалась моей дочерью, потому что такое дело совершится по вашей воле.
И не прибегну я к тому, что для другого отца, претерпевающего подобное страдание, было бы, пожалуй, простительно: я не склоняюсь, не стану молить, чтобы вы оказали мне снисхождение и то, что происходит сейчас, освятили перед законом, уступая естественному порыву, будто можно и иным путем чтить божество. Но подобно тому как вы не можете скрыть, что сочувствуете нам и болеете нашими муками, словно своими собственными, так же точно и для меня ваше благополучие дороже моего, и я не считаюсь с тем, что некому будет наследовать после меня, не считаюсь с горем несчастной Персинны – вот она, здесь перед вами, – она впервые стала матерью и одновременно с этим бездетной. Поэтому, если уж таково ваше решение, перестаньте проливать слезы и понапрасну жалеть нас. Примемся лучше за священнодействие.
Ты же, дочь моя, – в первый и последний раз называю я тебя этим желанным именем, – ты, напрасно достигшая расцвета, напрасно нашедшая своих родителей, ты, участь горшую, чем в чужом краю, изведавшая в своем отечестве, ты, испытавшая, что значит спасительная чужбина и на гибель себе узнавшая родную землю, не кручинь моего сердца жалобами[157] , но теперь больше, чем когда-либо, выкажи свою мужественную и царственную душу и следуй за своим родителем. Он не может проводить тебя к жениху, не отведет к чертогу брачному – нет, он украшает тебя для заклания и возжигает факелы, не свадебные, а жертвенные, и этот неодолимый расцвет красоты принесет богам как обреченную жертву. Будьте милостивы, боги, к моим речам, если даже я, побежденный страданием, что-либо кощунственное произнес, я, назвавший дитя своим и тотчас же ставший детоубийцею!
Промолвив это, Гидасп наложил руки на Хариклею, показывая, что поведет ее к алтарям и пылавшему на них пламени, сам сжигаемый в сердце своем еще более сильным огнем страдания; он молился, чтобы не имела успеха его речь перед народом.
А весь народ эфиопов, потрясенный его словами, даже краткое время не в силах был вынести вида уводимой Хариклеи. Все громко и сразу возопили.
– Спаси девушку! – кричали они. – Спаси царскую кровь! Спаси спасенную богами! С нас уже довольно: исполнилось у нас веление закона! Признали мы, что ты – царь наш, признай же и ты себя отцом! Пусть смилостивятся боги над этим мнимым беззаконием! Больше беззакония допустим мы, если будем противиться их желаниям. Никто да не убьет девушку, спасенную ими. Ты был народу отцом, так стань же отцом и в своем доме.
Затем, после тысячи подобных возгласов, они наконец на деле обнаружили готовность оказать сопротивление:
вставали на дороге, противодействовали, требуя иными жертвами умилостивить божество. Гидасп охотно и радостно допустил свое поражение, добровольно вынося это желанное насилие, и, хотя считал, что народ слишком уж долго услаждается возгласами и слишком бурно увлекается приветствиями, все же он дал ему проникнуться радостью, дожидаясь, пока все успокоится само собой.
Сам же он подошел поближе к Хариклее.
– Любимая, – сказал он, – что ты моя дочь, на это указали все знаки, это засвидетельствовал мудрый Сисимитр, и прежде всего, доказала это благосклонность богов. Но кто же тогда этот юноша, взятый с тобой и вместе с тобой содержавшийся под стражей для победных жертвоприношений богам, а теперь