нас наказывать? Скоро ли прекратите гнев свой?» У Мошкова встречается и «рыцарь» для передачи греческого «герой». Несмотря на тенденцию Мошкова устранить из своего языка все «подлое», русская крепостная действительность брала свое, так что у него встречаются такие выражения, как: «девка принесла зажженную свечу» или «простой народ».
Кроме перевода Мошкова, Гелиодору суждено было появиться на русском языке еще и в другом обличье – в виде вольного переложения: «Феаген и Смарагда, африканская повесть, или Удивительные приключения и опасные путешествия двух любовников, кои по преодолении всех противностей злобствующего рока наконец достигли желанного предмета. Перевел с французского К. К. Рембовский. С указного дозволения. В Москве. Печатано в типографии при театре у Хр. Клаудiя 1787 года».
Здесь изменена композиция романа: знаменитое гелиодоровское введение читателя в гущу событий (начало первой книги) оказалось уже на 50-й странице романа. Имя гелиодоровской героини Хариклеи оставило отзвук в имени жреца Харикла, приемного отца героини, как и у Гелиодора, но ее зовут Смарагдой. Несмотря на то, что действие происходит во времена Артаксеркса и, частью, среди эфиопов (отсюда подзаголовок «африканская повесть») роман носит западноевропейский рыцарский колорит. Появление после перевода Гелиодора подобной «африканской» повести наглядно показывает, что в общем ходе русской литературной жизни греческий роман тяготел к низовой литературе, что и соответствовало его исходному положению в эпоху его зарождения.
Таким предстает нам Гелиодор, отягощенный напластованием веков. В истории европейского романа Гелиодор занимает исключительно видное место. Когда говорят о воздействии греческого романа на формирование новоевропейского романа, то речь идет, собственно, о Гелиодоре: Ахилл Татий, по своему сходству с ним и меньшей значительности, играл роль его причудливого спутника, а Лонг мог влиять лишь в ограниченной сфере пасторали, первые же издания Ксенофонта Эфесского (1723) и Харитона (1750) приходятся на время, когда европейский роман уже достиг высокого развития. Интерес романистов переместился на анализ становления характеров и, в связи с этим, изображение отношений личности и общества; потому сюжетная схема авантюрно-любовных злоключений была отвергнута высокой литературой и опустилась в низы развлекательной беллетристики.
Историко-литературная оценка романа Гелиодора может разойтись с эстетической. Роман – единственный жанр, где новые литературы явно превосходят античность. Если подходить к Гелиодору с точки зрения европейского и, в частности, русского романа XIX века, нельзя не заметить изношенности, обветшалости, исчерпанности встречающихся у Гелиодора средств искусства. Однако за Гелиодором во многом остается заслуга первых заявок и до него небывалых открытий: своего рода Колумб романа, он правил к еще неведомым далям. Эстетически Гелиодор до сих пор сохранил большую ценность, чем очень многие повести XVIII и даже XIX века, вызывающие у современного читателя улыбку своей наивностью. Гелиодора здесь спасает то, что это роман не старомодный, а древний. Трудно воспринять всерьез, скажем, автомобиль модели начала нашего столетия или керосиновую лампу середины прошлого века, но никто не улыбнется над древней колесницей или античным светильником.
Познавательное значение романа Гелиодора для истории литературной техники не должно заслонять его ценности как культурно-исторического источника. Читая Гелиодора, мы знакомимся со взглядами, верованиями, представлениями людей на закате античного мира – в этом отношении он заслуживает полного доверия. Наконец – и это будет всего более соответствовать авторскому замыслу – повесть Гелиодора может быть воспринята просто как занимательное чтение о далеких странах, далеких времен и о победе солнечного начала.
ЭФИОПИКА, ИЛИ ТЕАГЕН И ХАРИКЛЕЯ
ГЕЛИОДОР
КНИГА ПЕРВАЯ
День едва улыбался, и солнце своими лучами озаряло только вершины гор, когда какие-то люди, вооруженные по-разбойничьи, приостановились немного на перевале через возвышенность у впадения Нила, близ устья, называемого Геракловым[2], и окинули взором простирающееся перед ними море. Сперва они бросили взгляд вдаль, но море не обещало никакой добычи разбойникам; ничего там не было видно. Тогда привлекло их зрелище ближнего побережья, а было там вот что: у берега на причалах стояло грузовое судно, людей лишенное, товарами переполненное – об этом можно было судить даже издали, так как его тяжесть вытесняла воду до третьего корабельного пояса. А побережье было покрыто телами только что сраженных – одни уже умерли, другие, полумертвые, еще корчились, и это доказывало, что битва прекратилась недавно. И не только признаки битвы виднелись, но примешивались сюда и жалостные остатки злосчастного пира, кончившегося битвой: столы, то еще уставленные яствами, то поваленные на землю, – и руки умирающих все еще хватались за них, для некоторых они были вместо оружия в бою, ведь без подготовки завязалась битва, – то укрывавшие забравшихся под них людей, которые надеялись там спастись; опрокинутые чаши, выпавшие из рук тех, кто пил из них, и тех, кто пользовался ими вместо камней. Внезапность бедствия заставила по-новому применить их и научила пользоваться чашами, как метательными снарядами. Повержены были – кто секирой пораненный, кто пораженный камнем, поднятым тут же на берегу; тот дубиною сбитый, этот – головней опаленный или иным оружием убитый, но большинство пало от стрел: кто-то стрелял из лука.
Бесчисленные образы уготовало на малом пространстве божество, осквернив вино кровью и восставив войну среди пиров, соединив воедино пиршества и убийства, возлияния и заклания и показав египетским разбойникам такое зрелище.
С горы, где стояли они как зрители, разбойники не могли понять этой сцены; перед ними были погибшие, но нигде не заметно было победивших. Они видели блестящую победу и незахваченную добычу, одинокий корабль, безлюдный, но невредимый, словно охраняемый многими стражами и мирно покачивавшийся на волнах. Хотя разбойники и недоумевали, что значит все происшедшее, однако, помышляя о наживе и считая, что победа досталась им, они ринулись на добычу.
Уже были они не так далеко от корабля и трупов, когда вдруг увидели зрелище, еще более странное. На скале сидела девушка красоты столь необычайной, что ее можно было принять за богиню. Она тяжко страдала от того, что ее окружало, но все еще гордым благородством дышала. Лавр вокруг ее головы обвивался, колчан с плеч спускался, левое плечо она на лук опирала, но рука безвольно повисала. На правое колено облокотилась она другой рукой, пальцами щеки касалась; потупившись, девушка смотрела на какого-то, лежавшего перед нею, юношу, и голова ее была недвижима.
А тот, изнемогая от ран, видимо, понемногу приходил в себя, словно пробуждаясь от глубокого сна – почти что смерти, – но и тут он цвел мужественной красотой, и его щеки, обагренные стекающей кровью, блистали белизной еще больше. От мук смыкались его глаза, но вид девушки привлекал их к себе, и это заставляло глаза смотреть – ведь на нее они глядели.
Собрав все силы и глубоко вздохнув, юноша заговорил слабым голосом:
– Сладостная, действительно ли ты спаслась или, став жертвой битвы, ты и после смерти не в силах покинуть меня, и призрак твой, душа твоя, следует за моей участью?
– В тебе, – отвечала девушка, – мое спасение и гибель. Ты видишь вот это, – тут она указала на меч у своих колен, – до сих пор он бездействовал – его удерживало твое дыхание.
С этими словами она вскочила с камня, а разбойники, находившиеся на горе, пораженные изумлением и ужасом, словно ударами молний, попрятались кто куда в кустарник, потому что девушка, выпрямившись, показалась им как-то выше ростом и божественной, – так при внезапном движении зазвенели ее стрелы[3], так сверкала на солнце ее златотканая одежда, так неистово[4] развевались под венком ее волосы, широко рассыпаясь по спине. Все это устрашило разбойников, но еще больше, чем это зрелище, пугала их непонятность происходящего. И одни говорили, что это некая богиня – Артемида или местная Изида [5], другие – что это жрица, приведенная в неистовство каким-нибудь богом, и что ее делом было убийство всех тех, чьи трупы во множестве они видели. Так судили разбойники, но они еще не знали истины.
Девушка внезапно бросилась к юноше и, прильнув к нему, плакала, целовала, отирала кровь, рыдала, сама не верила, что его обнимает. Видя это, египтяне изменили свое мнение и решили другое.
– Могут ли быть такими поступки богини? – говорили они. – Может ли божество с такою страстью