сестры Варвары, как ее обыкновенно называли, отдавшей свою жизнь служению самым последним отбросам общества, бесприютным бродягам и преступникам с волчьими билетами.
Сестра Варвара была глубокая христианка с любящим чутким сердцем. Однажды за городом она встретила группу странных людей: в опорках на босу ногу, в дырявых лохмотьях несмотря на резкий осенний ветер, с посиневшими от холода лицами, с красными корявыми руками, которые они тщетно старались согреть, засовывая в узкие рукава, нахохлившихся, несчастных…
Они разговорились.
Оказалось, что это 'бывшие' люди, снабженные за разные проступки так называемыми волчьими билетами, или проходными свидетельствами, лишавшими их права подолгу оставаться на одном месте, Приобретать оседлость и обрекающими на постоянное бродячее существование. Сестра Варвара была потрясена.
'Какие они жалкие, несчастные!… - рассказывает она. - Дрожат, кутаются в свои лохмотья! Голодные, полураздетые, многие больные… Но ведь надо же и их пожалеть! Ведь и в них душа! Ведь и за них умер Христос!'
СестраВарвара умела жалеть. Она открыла для своих 'разбойничков', как она их называла, столовую, где они могли бы хоть сколько-нибудь отдохнуть, утолить голод, обогреться, просушить свои лохмотья. И здесь, в убогой обстановке этой столовой, среди бродяг и падших людей, поскользнувшихся новичков и закоренелых преступников, несчастных и порочных, развернулось и расцвело великое сердце этой женщицы. Ее любовь, приветливость, умение пожалеть и понять неотразимо действовали на оборванных, грязных клиентов ее столовой… И часто перед большим деревянным распятием, стоявшим там, под влиянием ее ласки и участия молился и плакал горячими, очищающими слезами замученный, одичавший бродяга, собираясь начать новую жизнь.
Но не всякое служение может достигать таких результатов. Чтобы иметь благотворное влияние на человеческое сердце, подвиг служения должен удовлетворять известным обязательным условиям, которые сообщают ему внутреннюю духовную силу.
Во- первых, этот подвиг должен быть соединен с любовью; служение только внешнее, холодное, без внутреннего участия вряд ли произведет благотворное впечатление и даже может быть не оценено, как не ценим мы платных услуг наемной прислуги или услуг чиновников в присутственных учреждениях.
Если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы, - говорит апостол (I Кор. XIII, 3).
'Все жертвы и милостыни нищим, - пишет о. Иоанн Кронштадтский, - не заменят любви к ближнему, если нет ее в сердце; потому, при подаянии милостыни, всегда нужно заботиться о том, чтобы она подаваема была с любовию, от искреннего сердца, охотно, а не с досадою и огорчением йа них. Одмое слово милостыня показывает, что она должна быть делом и жертвою сердца, и подаваема с умилением шщ сожалением о бедственном состоянии нищего.
Если в делах милосердия нужна любовь, то особенно нужна она:в деле духовного служения людям, ибо она-то и является, главным образом, возрождающею силою в этом служении. Кому приходилось бывать у наших старцев-подвижников, тот знает влияние этой любви. Она проявляется у них как 'некая благодатная способность того 'усвоения' себе, своему сердцу каждого ближнего, которое дается христианину, достигшему высшего дара христианской любви и делает его подобным Пастыреначальнику, о Котором сказал пророк и затем евангелист: Он взял на Себя наши немощи и понес болезни (Мф. VIII, 17). В силу этого благодатного усвоения каждая душа, болящая грехами; или унынием, или неверием, чувствует, что она не чуждая для старца, что дух его с любовию и состраданием объемлет ее и как бы сообщает ей свою собственную жизнь, свои собственные силы, даже не собственные личные, а некоторые высшие ему присущие, и уже не словами, а непосредственно передаваемыми ощущениями говорит: молю же вас: подобии мне бывайте, якоже аз Христу (1 Кор. IV, 16). Ощущения эти подобны тем, которые испытывает совсем изнемогший путник, когда встретивший его добрый силач возьмет его под руку и дружески начнет побуждать к окончанию пути, указывая на виднеющееся вдали теплое пристанище… Конечно, этот духовный подъем, который обнаружился в грешнике или в отрицателе, еще не есть его полное обращение, но он возвратил ему теперь полную возможность последнего'. Архиепископ Антоний (Храповицкий).
Сила влияния этой проникновенной любви громадна и сказывается даже внешним образом.
Однажды в Оптину пустынь, славившуюся своими старцами, приехал неверующий дворянин. В то время старцем пустыни был отец Амвросий, хорошо известный русскому православному народу своею подвижническою жизнью и смиренною любовию ко всем.
'Достаточно подойти к отцу Амвросию, чтобы почувствовать, как сильно он любит', - говорили о нем знающие его люди. Но приехавший искать совета и опоры в своих сомнениях дворянин сначала не хотел обратиться к нему. Что-то не допускало, чувствовалось какое-то внутреннее противление. С большим трудом келейнику о. Амвросия удалось уговорить его переломить себя и прийти в 'хибарку', где происходили приемы старца. С тяжелым чувством исполнил он это, но какой-то странной, глухой злобы к подвижнику, поднимавшейся в сердце, преодолеть не мог, несмотря на усилия. Когда отворилась дверь кельи старца и о. Амвросий вышел к ожидавшему его народу, дворянин с брюзгливым раздражением отошел в угол.
Отец Амвросий обвел всех глазами и прямо направился к нему. Не говоря ни слова, он положил ему руку на голову и посмотрел в глаза своим любящим взглядом.
'Что со мною случилось тогда, - рассказывал потом дворянин, - я не понимаю, не могу объяснить, но знаю только одно, что я опустился на колени…'
Это не была сила гипнотизма. Это была сила любви.
Это обаяние любящей души почувствовал.и признал за о. Амвросием даже такой скептик и враг православного монашества, как граф Л. Толстой. После одной встречи и разговора со смиренным старцем он не мог удержаться, чтобы не заметить: 'Этот отец Амвросий совсем святой человек. Поговорил с ним и легко стало на душе… Чувствуешь близость Бога…'
Второе условие плодотворности подвига служения - это смирение. Даже любовь не может возродить человеческое сердце без смирения. Любовь гордая, любовь, полная самомнения, обыкновенно деспотична и требовательна и может скорее замучить человека, сделавшегося ее жертвой. В результате часто получается взаимное озлобление.
Смирение в подвиге служения состоит не столько в том, что человек берет на себя самую низкую и грязную работу, но главным образом в полном бескорыстии и отсутствии эгоистических мотивов любви. Мы все знаем, что любить можно или для себя, или для другого, любимого. Плотская любовь, влюбленность, любовь жениха к невесте - вот типичный образец любви для себя. Человек здесь ищет прежде всего своего счастья, своего наслаждения, своих выгод. Мысль о счастье другого, любимого, является обыкновенно здесь второстепенной, лишь как условие собственного счастья, и наличность этого себялюбия в любви ярче всего проявляется здесь в чувстве ревности с ее злобой и мстительностью. Но можно любить, забывая себя, любить для другого, не ожидая для себя ровно ничего и думая лишь о счастье любимого, хотя бы для этого пришлось пожертвовать личным счастьем и осудить себя на безысходное горе и страдание. Эта смиренная любовь, которая не ищет своего (1 Кор. XIII, 5), и есть великая непреодолимая сила служения. У Диккенса в его романе 'Давид Копперфилд' есть удивительный образец такой смиренной, истинно христианской любви в лице простого, наружно грубого рыбака мистера Пеготти.
В своем маленьком убогом домике он воспитывает сиротку - племянницу Эмми, к которой привязан всей душой. Но страшное горе постигает его. Эмми увлекается молодым студентом Оксфордского университета Стирфортом, с которым уезжает потихоньку из родного дома за границу, хотя мало надежды, что гордая мать Стирфорта, богатая аристократка, когда-нибудь позволит сыну жениться на бедной рыбачке.
Вот сцена, когда из письма племянницы; мистер Пеготти узнает о ее бегстве:
'Никогда мне не забыть выражения его лица, - рассказывает герой повести, - оно в одну минуту так страшно изменилось. Не знаю, что потом было; помню только, что в комнате заплакали и закричали женщины, окружив мистера Пеготти; я стоял между ними с распечатанным письмом; мистер Пеготти, в расстегнутой куртке, со струей крови - из горла, должно быть, - на рубашке; бледный, с побелевшими губами, глядел на меня, не шевелясь, не говоря ни слова.
- Прочтите, сэр, - выговорил он наконец дрожащим голосом, - потихоньку, пожалуйста… я не знаю, пойму ли сразу…