почти мужской голос вдруг надломился и зазвенел, как часы, упавшие на камень. Она выпрямилась, напрягла спину. — Но я не ношу их. Только когда прихожу сюда. — Она замолчала и покрутила в воздухе кистями рук. — Он очень любил мои руки в браслетах, хотел, чтобы они всегда были у меня на руках. Поэтому когда я прихожу сюда… — Глаза ее сделались огромными, желтыми, как у совы, и неподвижными.
Я представила себе, как вечером она снимает браслеты, один за другим, и кладет их на стол — рядком, по порядку, а утром возвращает на руки, смотрит на них и понимает, что нескольких недостает, передвигает по руке и подсчитывает те, недостающие.
Шея ее была вытянута вперед, она сидела и смотрела прямо перед собой.
— Это первый, от первой годовщины, — указала на тот, который располагался ближе всего к локтю, с крупным желтым янтарем. Дотронулась до камня пальцем и несколько раз погладила его.
Я сообразила, что они расположены по годам, что ко второй годовщине он купил ей браслет с красным сердоликом, потом с бирюзой, потом с голубыми аквамаринами, потом с розовыми кораллами, и попыталась угадать, что бы он подарил ей к следующей, шестой годовщине. Лицо ее по-прежнему было лишено всякого выражения, по-прежнему одни только глаза жили на нем. Мне пришло в голову, что и она размышляет сейчас о том же. То же самое, конечно, она делала и утром: подошла к зеркалу и стояла, смотрела на свои руки, и из зеркала на нее смотрели янтари и бирюза, стайка голубых аквамаринов и розовые кораллы, и даты путались и никак не складывались у нее в голове, годы мешались и рассыпались, она подсчитывала годы, и я вдруг перестала видеть ее, остались лишь браслеты — сжавшиеся, узкие, стиснувшие ее руки, словно наручниками.
Она повернулась ко мне и издала какой-то звук, который можно было бы принять за смех, но это был не смех.
— Обычно, я уже говорила, у меня ничего нет на руках, весь год я хожу без ничего. — Сказала и опять усмехнулась.
Я еще раз повторила, что у нее очень красивые руки, и они наверняка прекрасны и без браслетов. Попыталась представить себе, как они выглядят без браслетов, но это никак не удавалось. Медь сияла и жгла мне глаза, колола, словно иголками, я чувствовала боль в глазах. Я уже не видела ее рук, только браслеты, поочередно охватывающие то одну, то другую руку, запястья, предплечья, грудь, живот, она сидит, вся окованная ими, будто внутри огромного медного котла. Нет-нет, сказала я себе, это тишина, слишком много тишины, слишком яркий свет, невыносимо яркий свет. Как они сверкают, браслеты, в этом ослепительном свете, и как она нарядилась и украсилась ради него, жив он или мертв, украсилась для него, какое красивое платье надела ради него, и, возможно, даже голову вымыла утром ради него, волосы ее блестят такой чистотой, таким свежим блеском, и, погляди-ка, как они развеваются, как горят огнем, возлежат драгоценной короной у нее на голове — ради него.
Она сказала:
— Колец я тоже не ношу. И колец тоже…
Я попыталась представить ее пальцы без колец. Ногти ее были покрыты перламутровым лаком, и я подивилась, какими нежными и ухоженными выглядят эти ногти. Вдруг вспомнила рассказ о яблоках в меду и их скромном ежегодном празднике.
Она сказала:
— Он говорил, что к нашей десятой годовщине подарит мне браслет с гранатами.
Я попыталась угадать, когда должна была наступить десятая годовщина. И что он купил бы ей в девятую, восьмую, седьмую… Но иглы, всё те же иглы кололи мне глаза. Янтарь смешался с бирюзой, аквамарин с кораллами. Я сказала себе: нет-нет, просто сегодня такой свет, невозможно сидеть под таким светом. И еще сказала себе, что это именно то, что она делает сейчас: пытается угадать, что бы он принес ей в седьмую, восьмую… Девятую, восьмую, седьмую… Как и я, она ведет этот обратный отсчет. Этот краткий отсчет, говорит она себе, с каждым годом будет расти, а браслеты будут сжиматься, счет расти, а браслеты сжиматься, пока наконец не сожмутся, не высохнут и руки. Но сейчас она сидела и задумчиво играла браслетами, которые, сталкиваясь, издавали особенный медный звук, глухой металлический стон: дин-дин-дон… Дин-дин-дон…
Мне показалось, что мы уже встречались с ней однажды на углу нашей улицы, но теперь я не узнала ее — тогда руки ее были голы, вот я и не узнала ее, я сказала себе: нет-нет-нет, только не это, это не она, это свет, невозможно при таком свете… Это ошибка, всё одна сплошная ошибка, а браслеты уже плясали, крутились по саду, смешиваясь с прекрасным свежим цветением, с черными буквами и белыми пятнами света на камнях, и кольца тоже плясали и крутились, и я вдруг вспомнила: пусты они, пусты от всего, ничем не наполнены, и дом его пуст, и душа его пуста, и молитва его возвращается без ответа. Не возвращай меня с пустыми руками! — вспомнила я. О, не возвращай меня с пустыми руками, не приходи ко мне с пустыми руками! И сказала себе: нет-нет, это воздух, слишком плотный воздух, он сжимается, и от этого все бредут в нем безгласные и опустошенные… Почему я вспомнила это? Где я это слышала? Много лет прошло с тех пор, как я слышала это, бедные и опустошенные уходите вы, да, я слышала это, я была маленькой девочкой, когда слышала это, это всегда было летом, мама снова и снова бормотала эти слова. Наш барак стоял напротив мусульманского кладбища, окна были распахнуты, я боялась кладбища и просила: давай закроем окна, но она говорила: это не окна, это не оттого, что открыты окна, это колокол, он пустой внутри, он гудит пустотой…
— Что-то случилось? — спросила женщина.
Она снова играла веткой, которую держала в руке, и я сказала, что устала, и вообще, поздно уже, пора идти… Она улыбнулась:
— Конечно, конечно. Если придешь на следующий год, найдешь меня здесь.
Она выглядела такой умиротворенной, притихшей — само спокойствие, и я пообещала, что запомню дату и приду, конечно, конечно, приду. Поскольку она ничего не ответила, я сказала, что день в самом деле очень жаркий, и этот ветер… Вообще-то я хотела прийти вечером, но побоялась, что будет закрыто.
Она продолжала играть веткой, не отрывала ее от лица.
— Кладбище не закрывают, — сказала она.
По дороге к воротам я увидела садовника, он складывал под навесом свои инструменты — мотыги и лопаты, запасные насадки на краны и целую кучу свежих саженцев. Улыбнулся, когда я спросила о ней.
— Приходите на следующий год, она будет здесь. — Запер неторопливо калитку в решетчатой ограде под навесом. — Она всегда приходит в это время, каждый год.
Авигдор Шахан
Иерусалим небесный
Между каменными колоннами Никарагуа, покрытыми таинственными рисунками, и городом духов Текаль в Гватемале простираются необъятные джунгли. Места эти называются Петен.
Старенький автобус, битком набитый гватемальцами, обитателями джунглей, медленно полз сквозь убийственную жару в сторону Текаля. Из всех пассажиров только один сохранял бодрость духа. Хриплым голосом вещал он из глубин автобуса про Царствие небесное и град Херусалин. Чем дальше описывал он Иерусалим, тем больший восторг и восхищение охватывали его. Постепенно он даже заразил своим волнением слушателей.
— Херусалин! — восклицал он. — Стены его — чистое золото! Из белого камня сложены его здания. Голубые небеса его сияют, как драгоценные камни. Река трепетности омывает его. В воротах города сидит Мессия, золотой жезл в его руке. Он судит народы, текущие перед лицом Его… Хотите вы попасть в Херусалин? — воскликнул он вдруг грозно.
— Да!.. — откликнулся автобус.
— Так научитесь подставлять другую щеку!
Мне пришлось немало поездить по Гватемале, и странствующих проповедников, призывавших слушателей обратить свои души и помыслы к Господу, я встречал не раз, но этот поразил меня своей