психологии Тацит. Он пишет («История», ii, 38): «Жажда власти
В этих внутренних конфликтах, представляли ли они усилия порабощенных масс улучшить условия своего существования или же межпартийную борьбу аристократов и демократов, которая сто лет раздирала Римское государство, у римлян снова и снова проявляется та же самая жажда власти, основанная на жестокости.
Здесь мы можем ограничиться несколькими особенно важными примерами. Известно, какое значение имела политика братьев Гракхов или могла бы иметь, если бы современники постигли истинный смысл и необходимость их аграрных реформ для судьбы Рима. Но в эпоху, когда Гракхов считали не более чем бунтовщиками и безумцами, они были обречены на мученичество. К этому периоду относятся особенно отвратительные примеры римского садизма. Вот что Плутарх рассказывает про гибель Тиберия Гракха и его сторонников: «Тиберий тоже бежал, кто-то ухватил его за тогу, он сбросил ее с плеч и пустился дальше в одной тунике, но поскользнулся и рухнул на трупы тех, что пали раньше него. Он пытался привстать, и тут Публий Сатурей, один из его товарищей по должности, первым ударил его по голове ножкою скамьи. Это было известно всем, на второй же удар заявлял притязания Луций Руф, гордившийся и чванившийся своим «подвигом». Всего погибло больше трехсот человек, убитых дубинами и камнями, и не было ни одного, кто бы умер от меча»[38]. Плутарх описывает и смерть Гая Гракха, младшего брата: «Тела обоих [Гая и его соратника Фульвия], так же как и всех прочих убитых (а их было три тысячи), бросили в реку, имущество передали в казну. Женам запретили оплакивать своих мужей, а у Лицинии, супруги Гая, даже отобрали приданое. Но всего чудовищнее была жестокость победителей с младшим сыном Фульвия, который не был в числе бойцов и вообще не поднял ни на кого руки, но пришел вестником мира: его схватили до битвы, а сразу после битвы безжалостно умертвили. Впрочем, сильнее всего огорчила и уязвила народ постройка храма Согласия, который воздвигнул Опимий, словно бы величаясь и гордясь, торжествуя победу после избиения стольких граждан!»[39]
Войны Мария и Суллы были не менее кровавыми. Веллей Патеркул («Римская история», ii, 22) пишет: «Марий тотчас же вступил в город, и его возвращение оказалось пагубным для граждан; самые выдающиеся и наиболее значительные граждане государства также обрели смерть разными способами».
Подобными жестокостями особенно отличался Сулла. Для него, считавшегося культурным человеком, они намного более непростительны, чем для Мария, который, по сути, оставался простым грубым солдатом. После одной из своих побед Сулла убил 8 тысяч пленников, а в другой раз приказал пронзить копьями 12 тысяч человек. Знамениты его проскрипционные списки – по ним были объявлены вне закона 90 сенаторов и 2600 всадников. Что это означало на практике, объясняет Аппиан в своих «Гражданских войнах» (i, 95):
«Все они, будучи захвачены, неожиданно погибали там, где их настигли, – в домах, в закоулках, в храмах; некоторые в страхе бросались к Сулле, и их избивали до смерти у ног его, других оттаскивали от него и топтали. Страх был так велик, что никто из видевших все эти ужасы даже пикнуть не смел».
Можно отметить, что в характере Суллы сочетались многие черты, которые можно найти и у императора Нерона. Плутарх говорит в своей биографии Суллы (2), что тот «был по природе таким любителем шуток, что молодым и еще безвестным проводил целые дни с мимами и шутами, распутничая вместе с ними, а когда стал верховным властелином, то всякий вечер собирал самых бесстыдных из людей театра и сцены и пьянствовал в их обществе, состязаясь с ними в острословии… в старости, по общему мнению, вел себя не так, как подобало его возрасту, и, унижая свое высокое звание, пренебрегал многим, о чем ему следовало бы помнить. Так, за обедом Сулла и слышать не хотел ни о чем серьезном и, в другое время деятельный и скорее мрачный, становился совершенно другим человеком, стоило ему оказаться на дружеской пирушке. Здесь он во всем покорялся актерам и плясунам и готов был выполнить любую просьбу. Эта распущенность, видимо, и породила в нем болезненную склонность к чувственным наслаждениям и неутолимую страсть к удовольствиям, от которой Сулла не отказался и в старости. Вот еще какой счастливый случай с ним приключился: влюбившись в общедоступную, но состоятельную женщину по имени Никопола, он перешел потом на положение ее любимца (в силу привычки и удовольствия, которое доставляла ей его юность), а после смерти этой женщины унаследовал по завещанию ее имущество»[40].
В другом параграфе этой биографии подчеркивается изменчивый характер Суллы: автор называет его от природы раздражительным и мстительным, и при этом столь жалостливым, что он то и дело давал волю слезам. Подобно Тациту, Плутарх пишет, что жажда власти «не дает человеку сохранить свой прежний нрав, но делает его непостоянным, высокомерным и бесчеловечным». Снова и снова он подчеркивает нечеловеческую страсть Суллы к мести. Но теперь мы уже не должны удивляться тому противоречию, что римляне считали подобного человека «великим», имея в виду, что он великий воин. Даже такой автор, как Валерий Максим, мог сказать по поводу этого противоречия лишь то, что «добродетель Суллы прорывалась сквозь опутавшие его оковы пороков и сбрасывала их…» и «если терпеливо сопоставить и сравнить эти поразительные различия и контрасты, можно увидеть две личности, жившие в Сулле, – распутного юнца и истинно доблестного мужа».
Сегодня мы можем сказать точнее. Переполнявшая Суллу жизненная сила позволяла ему любить мужчин так же страстно, как женщин, и находить столько же удовольствия в ужимках шутов, как и в безжалостном убийстве тысяч личных врагов. Она находила воплощение в самых разнообразных способах, не зная, однако, ничего подобного современным моральным ограничениям. Таким образом, пример Суллы блестяще подтверждает тот факт, что жажда власти зачастую реализуется в актах жестокости.
Позже, в связи с широким распространением гладиаторских боев, пленников перестали казнить сразу, а развозили по разным городам для участия в играх. Так поступили, например, в 44 году н. э., при Клавдии, с некоторыми пленными британцами, а позже, когда Тит взял Иерусалим, со многими пленными евреями. При Константине такая практика стала регулярной: его панегиристы восхваляли его именно за то, что он «доставлял людям радость тем, что оптом уничтожал их врагов – и какой триумф мог быть более утонченным?» («Панегирик xii», 23, 3).
3. Закон
В сущности, эти акты жестокости, обычные в отношении врагов, были лишь проявлениями сурового военного правосудия. Но и уголовные наказания в Древнем Риме были не менее жестоки. Моммзен в своей книге об уголовном законодательстве приходит к неизбежному, на его взгляд, выводу о том, что римское законодательство ограничивалось немногими традиционными формами наказания, не прибегая к утонченным пыткам. Но мы в ходе своего исследования покажем, что это мнение правомерно лишь при существенных оговорках. Опять же не станем приводить исчерпывающую историю римского уголовного правосудия, а ограничимся несколькими примерами, демонстрирующими его жестокость, часто принимавшую самые отталкивающие формы.
В самую древнюю эпоху – эпоху, которую мы лучше поймем при сопоставлении с более поздними временами, чем при знакомстве с достоверными источниками, – римскому законодательству был известен лишь один вид наказания: казнь. Посредством казни преступник искоренялся из сообщества, законы которого нарушал. Такова фундаментальная цель смертного приговора. Но казнь всегда имела некий священный аспект: ее могли понимать как приношение жертвы тому богу, против которого согрешил преступник. Моммзен полагает, что эта ритуальная сторона первобытных казней проявляется в том, что преступников убивали, как жертвенных животных. Он пишет: «При такой казни приговоренному связывали руки за спиной. Его приковывали к столбу, раздевали и пороли; затем клали на землю и обезглавливали топором. Эта процедура четко соответствует убийству жертвенного животного и обусловлена священным характером первобытных казней». Судя по таким древним казням, римляне, очевидно, полагали, что одна лишь смерть – наказание недостаточное. Ей должна предшествовать порка, чтобы преступник заранее прочувствовал смерть через мучения, так как смерть явно рассматривалась как своего рода освобождение. Она наступает мгновенно, а наказание должно заключаться в длительной боли, в пытке, на которую