Возле большого валуна разорвалось, потом ближе, потом еще возле валуна. Тут я голову подняла, противно стало, что же, думаю, так, как крот, и помрешь? Носом в землю?
Подняла голову и смотрю.
Опять как ударило! Посыпалось что-то, затрещало, лошадь закричала, никогда я не думала, что лошадь может таким голосом кричать. Ранило, наверное, какую-нибудь.
Опять я нос спрятала, потом посмотрела и вижу: кто-то чужой стоит, незнакомая спина, широкая; большого роста человек один, как скала, возвышается. И чего, думаю, стоит? Взяла и крикнула:
— Ложитесь, товарищ командир, опасно же!
Глупым таким голосом.
Он медленно повернулся, поискал глазами, кто ему кричит, не нашел, а я поняла, узнала, ну и совсем в землю зарылась. А он стал в другую сторону смотреть. Стоит, щурится, смотрит. Один. Огромный. Тут опять ударило.
Рядом со мной как раз Лева лежал. Вдруг как подскочит:
— Я же дежурный!
И побежал вподскок, как заяц.
Я его не люблю, и мне доставляло удовольствие смотреть, как он петлял по снегу, чтобы не заметил его начальник. Наверняка вспомнил, что дежурный, именно в ту секунду, когда увидел начальника. Помнил, может быть, и раньше, да предпочел забыть.
Все как-то сразу зашевелилось. Неловко стало лежать эдакими кротами. А тут и налет кончился. И что самое интересное, он никого не выругал, наш начальник, не посмеялся ни над кем. Как будто бы не заметил, что все попрятались, что стоял он один. Как будто бы так и нужно. Никакого не было разноса. А Русаков потом сказал:
— Человек он бывалый и понимает, что к войне надобно привыкнуть. Я вот сколько воюю, а все не привык. Как-то во время пальбы стесняться начинаю…
Вообще же после этой истории наш медсанбат начал к войне относиться менее нервно.
Но это еще не все про начальника и про тех двух врачей, которые с ним приехали, Кстати, врачи эти тоже лежали во время артналета, а тот, что постарше, очень нервничал и долго потом ходил какой-то грустный.
Вот побывали они у нас в медсанбате, и начальник дальше собирается, в одно место М., там плохие были дела. Я слышу, как Русаков и Телегин ему в два голоса докладывают:
— Там дорога простреливается, очень тяжело ехать, почти невозможно.
Начальник стоит и барабанит пальцами по столу.
— Сплошь простреливается, — говорит Телегин, — ехать в высшей степени рискованно. О машине речи быть не может. Лошадь, и то почти безнадежно…
Начальник все барабанит пальцами по столу.
Врачи, которые с ним, переглядываются. Один, толстый, все воду пил, три стакана подряд выпил и еще отхлебнул.
Начальник разгладил двумя пальцами лицо, потом усы, потом встал и говорит:
— Так я, товарищи, поехал. — И, не оглядываясь на своих спутников, сел в дровни.
Они, конечно, бодренькими такими голосами:
— И мы! И мы! И мы!
Уехали они все. А я долго стояла и вслед смотрела.
Вечером мы долго говорили у себя в землянке на все эти темы. О храбрости и трусости. О необходимости риска и о войне. О том да о сем. Храмцов помалкивал. Болтал главным образом Шурик. В такие дебри философские забрался, что даже вспотел и никак не мог выкарабкаться.
Потом Храмцов сказал примерно следующее:
— Вы вот в М. не были, а я был. Там положение очень напряженное и неопределенное. И начальник ваш абсолютно прав, что туда поехал, Ему его сердце военного человека подсказало решение. Там трудно, тяжело, люди измучены, а он приедет, сам увидит, возьмет на себя всю ответственность в решении задачи, посоветует, поговорит, посмотрит спокойными глазами — и насколько людям легче станет, проще, яснее. Ничего вы, девушки, в войне не понимаете!
Потом говорили насчет целесообразности. Надо или не надо стоять во время обстрела.
— Не надо! — сказал Шурик.
— Я против! — заявила Тася. — Я считаю, что жизнь ответственного командира в данном случае важнее того, что думают люди и как они себя ведут.
— Вообще кому как, — неопределенно заметила Варя.
— Я готова молиться на храброго человека, — покраснев, сказала Анна Марковна. — Прежде всего мужчина должен быть мужчиной.
И так далее. Кто что мог, то и говорил. Храмцов слушал, моргал, потом заключил;
— Глупости все это, вы уж меня простите. В таких делах есть особая логика, которая обсуждению поддается с трудом. Но я знаю наверняка: негоже войсковому начальнику вести себя хоть и правильно, с точки зрения вашего военврача Левы, но…
Он махнул рукой, встал и принялся надевать полушубок. Потом спросил:
— Что ж, например, Нахимов или, допустим, Суворов неправильно делали, что не ложились? А? — Рассердился, задвигал густыми бровями и сказал: — И боже ж мой, как мы любим искать неправильность в поведении, если эта неправильность может пойти на пользу темным сторонам нашей души. До чего ж любим!
В СТРАНЕ СУОМИ
Два месяца я не видела тебя, мой дорогой дневник. Длинных два месяца. Сколько писем накопилось за это время даже от папы. Милый, как он, наверное, волновался, не получая от меня ничего. Чего он только не передумал, наверное!
Запишу по порядку, без мелочей, как что вспомню, а то совсем все забудется.
Меня вызвали вечером и сказали:
— Намечается дело, интересное и трудное, Пойдешь?
— Пойду.
— Повторяем — трудное.
— Пойду.
— Возможен вариант самый печальный.
— Пойду.
Смешная постановка вопроса. Поскольку вызвали, что я, должна отказаться? И разве я могу отказаться? Тем более, что опыт у меня имеется.
Как кто собирался, я не знаю. Меня касалось только санитарное обслуживание. Работы было немного, совсем пустяки. Все довольно хорошо налажено. Я главным образом занималась подгонкой обуви для бойцов, одеждой, пищевым рационом, за сухим спиртом ездила и разное такое прочее.
Командиром у пас некто капитан Храмцов. С ним я почти не разговаривала. Зачем мне? Он большой начальник, я винтик-шпинтик. Только иногда, случайно:
— Здравствуйте, товарищ капитан!
— А! Здравия желаю.
Волевой командир, а я рядовой боец. Но тоже волевой.
Кроме меня по нашей части еще военфельдшер Белоконь и санинструктор. Хорошие люди, только я им не очень нравлюсь. Не очень, потому что…
Поздравляю вас, дорогая Наташа, ничего этого записывать нельзя. Никакие подробности нашего глубокого рейда в тыл к финнам записаны быть не могут.
Можно только записать, что мы ходили. Далеко. Глубоко. Много видели. Было все, Я немного