хотя его выслушали не перебивая, но никому он не понравился. А через день приехала его супруга с ребенком и он больше в курчевский домик не заявлялся. Младший сержант возвратил пропуска и офицеры, пройдя еще двести шагов по белому снегу, спустились в бункер. Блоки и приборы еще только разогревались и в «овощехранилище» было зябковато. Курчев прошел вслед за летчиком в аппаратную, где было потеплее, потому что дежурили там круглую ночь, повесил свою шинель рядом с залетаевской и пристроился дремать за высоким серым железным шкафом, не обращая внимания на дежурившего солдата-связиста. Тот учился печатать на черном, похожем на большую пишущую машинку телеграфном аппарате. — Поел? — спросил Залетаев, усаживаясь за соседний с аппаратом стол и доставая из ящика книгу дежурств. — А то имеется… — он кивнул на кулек с баранками, лежавший в том же ящике.
— Нет, — помотал головой Борис и вдруг, неожиданно для себя и не обращая внимания на солдата, выпалил:
— Неохота. Я влюбился вчера.
— Можете покурить, Синьков, — повернулся Залетаев к связисту.
— Некурящий я, — улыбнулся солдат.
— И уже завтракал? — засмеялся Курчев. — Ладно, пойду к секретчику.
В «овощехранилище» был свой секретчик, штатский библиотекарь, выдававший схемы блоков, спецификации и прошитые бечевкой, опечатанные сургучом личные тетради офицеров. Этот никчемный парень вечно запаздывал и возле его обитой железом двери по утрам матерились монтажники. Без схем стояла работа. Секретчику было лет девятнадцать. В институт он провалился и спасался на объекте от армии. Других причин служить ему здесь не было. Оклад был мизерный и даже с командировочными получалось очень мало. Это был местный дурачок, предмет всеобщих понуканий и насмешек. — Привет заарестованным! — поклонился он Борису. — Чего? Конспект на родину выдать?
«Конспектами на родину» назывались солдатские письма, обычно сочиняемые на политзанятиях за спинами товарищей. Но Курчев и в секретной тетради, надеясь на неразборчивость почерка, записывал всякие соображения по поводу фурштадтского солдата и жизни вообще. Библиотекарь, заглянув в курчевскую тетрадь, удивился скромному количеству цифр, схем, сокращенных наименований реле, ламп и узлов и решил, что лейтенант ведет в спецтетради дневник. С тех пор он всегда поддевал Бориса. — Давай два моих шкафа и помалкивай, — притворно рассердился лейтенант.
— А мне что? — зевнул секретчик, протягивая Борису тетрадь и два коленкоровых увесистых тома с чертежами. — Мне хоть баб голых рисуй. Только бы тесемочки на месте были. Валька, пока ты вчера арестовывался, с инженером в райцентр катала.
— Не завидуй, — сказал Борис и ушел в свой дальний отсек к двум черным, покрытым защитным лаком шкафам.
Он поглядел на эти шкафы, вызывавшие в нем когда-то почти религиозный восторг, и не только из-за своей фантастической стоимости. Когда-то Курчеву казалось, что это и есть его настоящее место, что именно здесь он при деле, а обо всем другом стоит забыть. Тут, на охране неба родины, вернее неба Москвы, он, простой, незаметный, запрятанный под землю техник- лейтенант — и есть гроза Форестолла, Эйзенхауэра и прочих. Но это чувство длилось недолго. Шкафы были реальными, а чувство — нет. Шкафы он изучил, вернее, запомнил, что где расположено, откуда снимается и куда подается какое напряжение, какое реле срабатывает после которого. Но чувство исчезло, оказавшись слишком недолговечным. Шкафы постепенно монтировались. В прошлогодней части даже прошли испытания, а чувство никаких испытаний не выдержало. Ненависть к врагам была слишком неконкретной. «Слабая политподготовка!» — шутил про себя Борис. Откровенно говоря, он мало думал об американцах. Сержант Хрусталев или начштаба Сазонов занимали его куда больше и отнимали почти весь запас ненависти и нервной энергии. На заокеанских недругов ничего не оставалось. Курчев часто размышлял об этом пропавшем чувстве. А что, если война?! Э, гром не грянет, мужик не перекрестится. Но к американцам он ненависти не испытывал. Даже война в Корее ничего не добавляла. Теперь она, слава Богу, кончилась. Но и когда шла, не слишком занимала Бориса. На то были свои объяснения. В общем, американцы его мало трогали. Во время Отечественной войны, не торопясь со вторым фронтом, они его раздражали куда больше. Здесь же, в бункере, они были безразличны. Особенно теперь: в состоянии его внезапной призрачной влюбленности и вполне уже реальной фолликулярной ангины. Он сел за стол и уперся локтями в развернутую схему включения защитных реле. За его спиной постепенно рос шум, как фон в нагревающемся приемнике. Включались приборы, слышались женские и мужские голоса, смех, иногда и матерок. Начался рабочий день и в бункере заметно потеплело, но Курчев все поеживался от холода. — Покемарю немного, — подумал и положил голову на толстую коленкоровую папку, к которой был прикреплен развернутый на столе лист светокопии. Несмотря на зябковатость в спине и плечах, он тотчас провалился в черную бездонную шахту сна. Он словно падал в нее вниз головой, потому что даже во сне голова была тяжелой и горячей, как расплавленный чугун, и жарко распиралась у висков. Казалось, еще немного и разорвет вены.
— Ночи вам мало, Курчев?! — потряс его за плечо главный инженер полка майор Чашин. Борис оторвал от чертежа голову, зевая поглядел на майора и вдруг почувствовал, что тот ему глубоко безразличен и ничуть не страшен.
— Виноват. Голова разболелась, — снова зевнул и чуть приподнялся. В отсеке появилось уже несколько штатских, в том числе перестарка Сонька. Заглядывая в развернутую на столе светокопию и сверяясь со своим листком, она маркировала провода в первом курчевском шкафу. Большая переносная лампа била в очки майору. В отсеке было тесновато и не с руки было распекать