мной разговаривать, да?»
«Да, — говорит Коберлинг, — не хочу». Думает: «Да и о чем с тобой говорить». Он напряженно вглядывается в просветы между деревьями. Нет никаких видений. Нет ничего, что бы он мог видеть, а Анна — не могла.
«Ладно, — говорит Анна, — я тоже не хочу разговаривать. Довольно часто». Коберлинг смотрит на нее насмешливо, и она отворачивается.
Последний высокий колос возле тропинки. У деревьев желтые кроны, птицы в небе собираются в треугольную стаю. Далеко вдали светится Одер, голубая нитка пробилась сквозь острова. Над полями марево, Анна пыхтит, собирает волосы в узел.
Коберлинг вспоминает строчку из стихотворения, которое он много раз цитировал отцу Анны во время этих странных ночных прогулок по болотистой местности:
«Коберлинг? Все в порядке?»
«Да, — говорит Коберлинг. — Все в порядке. Я просто хочу вернуться. Прямо сейчас».
Перед Луновым, когда уже видна улица, и за поворотом вот-вот появится дом, Анна трогает его руку. Коберлинг тяжело дышит. Одер остался позади, за холмами, как и это давнее беспокойство, уже почти забытое. Это был последний раз, больше он его не будет чувствовать. У него как будто гора спала с плеч.
Анна останавливается и говорит: «Коберлинг. Я очень хотела бы узнать, что там у вас случилось с моим отцом. Почему вы больше не видитесь, почему вы разорвали контакты?»
Коберлинг смотрит на нее, она улыбается, выглядит обиженной. «Нет никакой причины. Ничего не произошло, — Коберлинг удивляется, что вообще что-то на это отвечает. — Мы провели вместе несколько замечательных лет, а потом стали видеться реже, пока вообще не перестали. Может, у него были женщины, которые мне бы не понравились. И ты стала старше, он очень заботился о тебе. Небольшие разногласия были конечно. Но я думаю, мы просто стали жить разной жизнью, вот и все. Никаких драм, решительных шагов, ничего этого не было».
Анна поворачивается, и идет к улице. Идет быстро. Коберлинг идет за ней, он хочет выкрикнуть: «Жизнь — это не театр, Анна!» Но он не знает, услышит ли она. Она бежит.
Вечером Коберлинг сидит с Констанц на веранде. Анна еще раз прогулялась в Одербрух, на этот раз со своим наркоманом, потом они вместе поужинали, Коберлинг выпил три стакана вина. Он чувствует тяжесть в животе и в коленях. Над сливами — целая туча комаров, Констанц выпускает изо рта кольца дыма.
«Надеюсь, Макс никогда такого не сделает. Не только надеюсь, но приложу все усилия, чтоб не сделал», — говорит Коберлинг, смотрит при этом не на Констанц, а на сливы, в темноту сада.
«Чего, — говорит Констанц, — чего не сделал?»
«Того, что Анна тут натворила, — говорит Коберлинг. — То, что она сделала, когда свалилась нам на голову. Я не хочу, чтобы Макс, когда вырастет, появился перед отцом Анны с какой-нибудь девкой и сказал — эй, папаша-клоун!» Коберлинг говорит это фальцетом, передразнивая Анну. «Эй, клоун-папаша, можем мы у тебя тут остаться денька на два? Только на два, это же не страшно, перекантуемся, ты мне расскажешь, почему ты перестал дружить с моим отцом».
Констанц смеется и выпускает изо рта большое кольцо. Кольцо плывет по воздуху, потом растворяется. «Коберлинг, ты свихнулся. Макс не знает отца Анны. И ты вряд ли будешь ему рассказывать о ее отце. И когда Макс вырастет, ее отца вообще уже может не быть на этом свете».
На следующее утро Констанц и Макс подпевают на кухне включенному радио. Коберлинг от этого просыпается, солнце светит в окно, Анны в комнате нет, спал он без сновидений.
Погожий летний денек — так пишут в книгах, думает Коберлинг, спускаясь по лестнице, он открывает дверь кухни. Макс сидит за столом с вымазанным ртом, его взгляд выражает блаженство. Констанц стоит у плиты, ее лицо — темное пятно на фоне солнца, она не поднимает глаза, подпевает радио, говорит: «Доброе утро, Коберлинг».
«Да, — говорит Коберлинг, смотрит в окно на веранду, на Наполеоновский холм и быстро произносит: — Где они?»
Чайник начинает свистеть, Констанц выключает газ и говорит: «Они уже уехали. Анна хотела на какое-то озеро, пока не так жарко».
Коберлинг подходит к радио и выключает его. В кухне становится тихо. «Что? Я не понимаю. Почему они уехали?»
Констанц наливает горячую воду в фильтр кофеварки и поворачивает к Коберлингу усталое лицо: «Они не хотели тебя будить, Коберлинг. Не хотели злоупотреблять твоим гостеприимством, понимаешь? Они оставили нам свой берлинский адрес, сказали, что будут очень рады, если мы осенью к ним зайдем».
Коберлинг смотрит на Макса. Макс смотрит на него, выпускает из ручки чайную ложку, она съезжает на стол. Коберлинг чувствует сильную боль в желудке, словно какую-то ужасную обиду. Он открывает дверь на веранду, сбивает левой рукой паутину между балками. Бабье лето. Он говорит: «Когда мы осенью вернемся в Берлин, они уже наверняка не будут жить вместе», это жалкое оскорбление — все, что приходит ему в голову; Констанц ничего на это не отвечает.
Любовь к Ари Оскарссону
В октябре мы с Оуэном поехали в Тромсё. Летом мы с ним разослали по всей Европе наш маленький компакт-диск с дурацкими любовными песенками, ни один фестиваль нас не пригласил, да и вообще не было никакой реакции на наше творчество, и, когда в сентябре я нашла в почтовом ящике приглашение принять участие в фестивале «Северное сияние» в Норвегии, я решила, что это просто чья-то шутка. Но Оуэн разорвал вложенный конверт и достал оттуда билеты на самолет и на автобус. «Никакая это не шутка, — сказал Оуэн, — фестиваль „Северное сияние“ приглашает нас на неделю в Тромсё». Я долго рылась в атласе, прежде чем нашла там этот Тромсё. Нам предлагали выступить с концертом в маленьком клубе, без гонорара, но зато поездка на шару, бесплатные логотипы и стопроцентная вероятность увидеть северное сияние. «Что такое северное сияние?» — спросила я у Оуэна. «Материя, — сказал он, — испускаемая в космос, тучи разогретых электронов, взорвавшиеся звезды или еще что-то, ну откуда я знаю?»