Комната в Тромсё была похожа на номера дешевых отелей в Нью-Йорке. Широкая американская кровать, зеркало, деревянный шкаф, клокотание воды в батарее, выкрашенной белой краской. В окне была видна улочка, хотя комната была такой, что снаружи должен был бы быть Сохо, Литтл Итали, или Первая авеню в Ист-Вилледж. Комната казалась больше, чем была на самом деле, и еще казалось, что это та самая комната, в которой можно валяться на кровати и делать то, что делают те, кто влюблен, — что-то там себе представлять, прислушиваться к ударам собственного сердца, открывать каждому дверь и испытывать неутолимое желание постоянно находиться в пути, путешествовать. «А не можем мы здесь навсегда остаться? — непринужденно спросил Оуэн. — Не можем мы тут остаться, в Тромсё, в Норвегии, и чтоб дома ни одна душа не знала, где мы». «Я тоже не знаю, где мы», — сказала я. Мы стояли друг возле друга у окна, курили и смотрели наружу. По лицу Оуэна пробежало отражение фар проехавшей машины, в комнате было тепло, где-то далеко хлопнула дверь, кто-то медленно пошел по коридору. «В детстве я хотел стать военным летчиком, — сказал Оуэн, — я тебе не рассказывал, что я хотел стать летчиком?» «Нет, ты не говорил, — сказала я, — так что расскажи мне об этом».
Всех, с кем я знакомилась во время путешествий, впоследствии я никогда не встречала. Так же и Мартина и Каролину, с которыми мы познакомились в «Гуннархусе», я никогда больше не увижу, но это не страшно, потому что я их никогда и не забуду. Мартин к тому моменту прожил в Тромсё уже целый год, Каролина полгода. Мартин учил скандинавистику в Бонне и приехал в Норвегию, чтобы работать над своей докторской, которая представляла собой некий сложный трактат о древних норвежских рукописях. «В Тромсё, — сказал Мартин, — находится крупнейший архив норвежских рукописей». Я ему не поверила, мне показалось, что он на самом деле ищет что-то совсем другое, но я ничего не сказала, я не хотела принуждать его к каким-то откровениям. Каролина приехала в Тромсё, чтобы поработать няней, она была еще очень молода и учила германистику в Тюбингене. Она казалась стеснительной, серьезной, впечатлительной и вполне способной чем-то всерьез увлечься. И при этом удивительно свободной от страхов. Семья, в которой она должна была работать няней, распадалась, отец ребенка все время пьянствовал и пытался залезть Каролине под юбку, что и вынудило ее бросить эту работу, но из Тромсё она не захотела уезжать. Она стала работать в «Макдональдсе», кроме того, она составляла вместе тележки в супермаркете, она говорила, что в Тромсё очень хорошо, и вообще в Норвегии, и что она хочет здесь оставаться и лишившись места няни, столько же, сколько она планировала, когда сюда ехала, а может быть, даже и дольше. Позже Оуэн сказал мне: «В Каролине есть что-то успокоительное» и этим в точности выразил то, что я тоже почувствовала.
Этот первый разговор о причинах наших поездок, обо всех «за» и «против» того, чтобы здесь остаться или отсюда уехать, происходил на кухне, Каролина в пальто, с чашкой чая в руках, стояла, прислонившись к батарее у окна, и была уже на пути в «Макдональдс», Мартин разложил на столе стопки манускриптов, он работал, Гуннара нигде не было видно. Мартин и Каролина восприняли наше появление в «Гуннархусе» вполне безучастно, но в общем-то дружественно, еще двое немцев в Тромсё, в этом не было ничего особенного. Они с утра пораньше намерены были заниматься своими делами, между собой у них были доверительные отношения, с нами же они были вежливы, что не обязательно предполагало проявление интереса к нашей музыке и к лопнувшему фестивалю. Позже я вспомнила, что я точно так же вела себя во время путешествий, долгого пребывания в незнакомом месте, когда приезжал взволнованный новичок, который сразу все хотел знать о самых дешевых магазинах и самых красивых достопримечательностях в округе. Я тогда говорила нехотя то-се, а потом предоставляла его самому себе и занималась своими делами, и это было не высокомерие с моей стороны, а скорее неуверенность в себе, потому что этот чужак всей своей неестественной взволнованностью напоминал мне о том, что ведь и я там тоже чужая. Мартин сказал: «Кафе „Баринн“, если захотите выпить хороший кофе», а Каролина сказала: «Можем вместе что- нибудь приготовить, сегодня вечером», после чего она ушла, закрыв дверь за собой так осторожно, как это делают только те, кто никогда не забывают, что кроме них есть еще и другие.
В Тромсё я почти не выходила из дому. Я решила вести себя так, как если бы эта комната в «Гуннархусе» была местом, где я поселилась, сама не зная на сколько, и к тому же за окном расстилался весь мир, и я могла бы быть где угодно, и то, что было снаружи, поэтому не имело никакого значения. Я лежала в постели и читала книги Каролины — Гофмансталь, Ингер Кристенсен, Томас Манн — и книги Мартина — Стефан Фрирз, Алекс Гарленд и Хаймито фон Додерер. У меня было чувство, что в эту комнату меня привел случай, для того чтобы я что-то узнала о самой себе, а также о том, что должно дальше произойти со мной и с другими, как будто это было погружение в себя перед чем-то, что надвигалось и казалось большим, но что это было, я не знала. Иногда я проходила по короткой улочке до ее конца и обратно, наблюдая за своим отражением в стеклах витрин, возвращалась в дом, ложилась на кровать и смотрела в окно. «Ты счастлива?» — спрашивал Оуэн, и я говорила: «Да». Оуэн все время куда-то ходил. Тромсё сделался предметом его исследований, за 48 часов он нашел все, что там было красивого, редкого или отвратительного, он все время приходил, садился на кровать с краю и рассказывал мне обо всем, но при этом у меня ни разу не возникло желание увидеть что-то из того, что он видел. Он не снимал ни куртку, ни шапку, выкуривал одну сигарету и снова устремлялся наружу, хлопал дверью. Я видела его в окне, когда он шел мимо гостиницы. Когда Каролина возвращалась из супермаркета, а Мартин из своего таинственного архива, мы садились на кухне, вместе ели и пили вино. Иногда и Гуннар к нам присоединялся, никогда при этом ничего не говорил и быстро покидал стол. Оуэн готовил макароны с креветками, макароны с помидорами, макароны с лососем. На десерт был шоколад и зеленые бананы. Каролина и Мартин отбросили свою сдержанность и холодную учтивость. Поскольку мы были совершенно чужими людьми, случайно оказавшимися рядом друг с другом на какое-то короткое время, очень скоро мы говорили о вещах самого приватного свойства, о своих биографиях, родителях и о любви. Оуэн сказал, что с момента окончания своей последней связи он постоянно лечится от страхов. Мартин сказал: «Я голубой», и это на короткое время повергло Оуэна в смущение. Каролина сказала, что она до сих пор еще ни разу по-настоящему не влюблялась, — услышав это, Оуэн расхохотался. Я ничего не рассказывала, да и нечего было рассказывать. Или я что-то сказала о какой-то любви, которую я испытала сто двадцать лет тому назад, у меня было чувство, что во благо Каролины я должна взять себя в руки и честно соблюдать все правила таких бесед, с признаниями, описанием предпочтений, ну, и с запиванием всего этого вином, разумеется. И надо признать, что это было совсем не неприятное чувство. Мартин сказал: «Норвежские мужчины очень красивые, — и при этом как-то странно посмотрел на меня, — так что рекомендую», — фраза явно была адресована мне. Я была очень далека от мысли о том, чтобы в кого-то влюбиться. Иногда я думала, что надо бы мне влюбиться в Оуэна, но этого не происходило, это было совершенно невозможно, и несмотря на это, я бы хотела влюбиться в Оуэна. Оуэн говорил больше всех. Мартин тоже довольно много говорил, но когда Оуэн в своих речах слишком распалялся и говорил слишком громко, Мартин уходил с кухни и возвращался только тогда, когда Оуэн умолкал. Меньше всех говорила Каролина. Мне нравилось, как она сдержанно, как маленькая благовоспитанная девочка, сидела с нами за столом, к полночи она была смертельно усталая, удивленная дискуссиями о сексе, которые вели Мартин и Оуэн, о всех «за» и «против» мимолетных связей, все это ее поражало, и видно было, какая она усталая, изможденная, и все же она шла спать только когда все расходились. Мне нравилось по утрам быть с ней наедине на кухне, она заваривала чай, и я с ней говорила в совершенно несвойственной мне манере — так здраво, как старшая с младшей, сентиментально и серьезно. Мне хотелось, чтобы она рассказывала мне о своей жизни, и она это делала, когда мы с ней были одни на кухне — о детстве в деревне, о своих братьях и сестрах, о доме с фахверками, в котором она выросла и который потом снесли, — вспоминая об этом, она всегда плакала. И действительно, когда она мне это рассказала на кухне «Гуннархуса», из глаз у нее полились слезы. Когда ей было двадцать лет, она поехала в Гану, чтобы работать там в доме для инвалидов. Год она спала под открытым небом, переболела малярией, объездила всю Западную Африку, пила воду, которую фильтровала своей майкой. Теперь она жила в Тюбингене, снимая квартиру вместе с десятью другими студентами, у нее была одна лучшая подруга и ни одного друга, она подумывала о том, чтоб продолжить учебу где-то в Англии. Она не курила, почти совсем не пила и за всю свою жизнь наверняка не попробовала ни одного наркотика. Она рассказывала о себе, я ее слушала, и что-то в ней напоминало мне меня, ту, какой я была десять лет назад, хотя десять лет назад я была совсем не такой, как она. Мне хотелось ее от чего-то защитить, я и сама не знала, от чего