— Хорошее лицо… Светлое… — сказал, возвращаясь, гость. С удовольствием, словно возле закуски, он потер ладони и обнял Машеньку.
— Руки вымойте, — вскрикнул старик.
— Опасаетесь мертвых? — улыбнулся гривастый. — Их, Павел Родионович, не надо бояться. Они уже не здесь…
„А как же „светлое' лицо, если „они не здесь'?' — хотел спросить Челышев, но сдержался. Он страшился не вообще мертвых, а только Броньки. Он все еще не любил ее, как живую. „Нет, никакой он не священник, — подумал снова старик, глядя на молодого человека. — Чистая самодеятельность. Сам себя попом назначил. Священник — не только профессия или должность. В России это еще и судьба. Ей-Богу, в том, что Клим расстригся, было больше веры, чем в обращении этого пижона…' Гость закурил длинную сигарету. Этим он тоже не походил на челышевского дядьку. Клим начинял гильзы домашним самосадом. Какие доходы у кладбищенского попа?! Бородатый же одет был по последней моде: в заокеанские джинсы, в замшевый пиджак. „Однако морг не торопится, — вспомнил старик о санитарах. — Хорошо бы прибыли раньше, чем Машенька позовет меня за ширму…' Между тем длиннокудрый, развалясь на стуле и уже забыв о новопреставленной, напустился на римского папу и католицизм. Дескать, сатанинская вера, отвергает народное чувство и прельщает одних гордецов… Токарев настороженно слушал, а Машенька снова ушла к Варваре Алексеевне. „Сейчас меня кликнет, — подумал старик. — Любите ненавидящих вас… Давняя песня… Броньку — не могу…' — И, не зная, за что зацепиться по эту сторону ширмы, старик перебил гостя: — Православие, молодой человек, не защитило нас от монголов. Кто знает, вдруг спасло бы католичество. Говорите, оно не народное? Однако народ за ним пер, и сила у католиков была. Когда орда на Россию валила и наши священнослужители не помогли князьям выстоять, на западе патеры собирали бездельников отвоевывать Гроб Господен, и те как миленькие шли! А если бы князья отбили татар, то целых семь веков Россия не знала бы проклятия азиатчины. Люди устроили бы себе „Хабеас корпус', а не сельский мир или чертово общежитие.
— Католичество в России!? Только этого нам не хватало! — Мария Павловна выглянула из-за ширмы. — Умерла мама, а ты боишься к ней подойти и мелешь черт-те что! Даже в такой момент хочешь подковырнуть: не туда, мол, крестилась. Или считаешь, что каждому надо молиться в своем углу? Мне — по бабке — в костеле, а Гришеку — в синагоге? А что он забыл в синагоге? Он русский. Он лучше вас всех! Это он, а не ты, открыл мои глаза… — вдруг набросилась Мария Павловна на гривастого гостя.
— Что ты, Марьюшка? Разве я спорю? — покраснел длиннокудрый, и старик лишний раз утвердился в своих подозрениях.
— Гришек лучше всех… — заплакала Мария Павловна и снова ушла за ширму. Но, сев на узкой кровати в ногах матери, Маша подумала, что зря сейчас кричала. Не так уж она опечалена смертью Варвары Алексеевны. Никогда она свою мать не любила. Жалеть — жалела, да и то недолго.
Правда, поначалу мать была для девочки загадкой. Красивая, величавая, настоящая дама, она почему-то предпочла мужу-инженеру утильсырьевщика Константина Ивановича. Женщины во дворе объясняли: любовь! Но это с детства волшебное слово никак не вязалось с опухшим от водки лодырем. Маша знала, что мать — подкидыш и что подкидыши — особенные. Они обыкновенных людей недолюбливают и тянутся к отверженным натурам. Не потому ли мама опекала непутевую сестру Гришека Токаря? Когда началась война, мать совсем потеряла голову. Дрозд не хотел эвакуироваться, и она сама едва не осталась. Но вдруг перерешила и, вместо приемных родителей, взяла в теплушку других Токарей. — Вагон не резиновый, — объяснила она Маше. — Тут надо или — или… Кто для родины перспективней? Молодые, полные сил, или которые без одной минуты в гробу? Поняла? Вот и не канючь. Ни те, ни эти мне не родичи, и я поступаю по-справедливому.
В эвакуации Маша быстро вытянулась, повзрослела и на пятнадцатом году выглядела совершеннолетней. На нее оборачивались. Демобилизованного после контузии географа она одним прищуром своих светло-зеленых глаз на пол-урока лишала речи. Крутившаяся возле танцплощадок и кинотеатра шпана считала Машу „своей в доску'. И только сожитель матери, бывший красный партизан и нынешний ее начальник Михаил Степаныч не обращал на Машу внимания. А Челышевы поселились у него. Считалось, что красный партизан проявил высокую сознательность и самоуплотнился. Два его сына были на фронте, а жена перед войной уехала погостить к родным и застряла в оккупации. Михаил Степаныч теперь запирался с Машиной мамой в двух своих смежных комнатах, оставив Маше просторную кухню. Казалось бы, какое дело Маше до материнского хахаля? Не думать бы о нем вовсе. Да она и не думает. Что ей начальник УРСа*? Она сыта и одета не в пример многим сибирякам. Но уж слишком сердита Маша на Варвару Алексеевну. Зачем сошлась с красным партизаном? Ведь нисколечки его не любит. Просто сама норовит пролезть в начальники, чтобы возле ее кабинета тоже сидели секретарши и чтобы к ней на прием записывались вперед за целую неделю. А она, Машина мама, когда захочет, выпишет кому-то кило пшенки или валенки, а когда дурь найдет, откажет. Нравится матери помыкать необеспеченными и несчастненькими. -
* Управление рабочего снабжения. Но ведь если приглядеться, то Варвара Алексеевна не такая уж и красивая. Маша нисколько ее не хуже. И ростом выше, и стройней. И глаза у Маши светлее. У матери они темные от озабоченности, потому что вечно она о своей выгоде печется. Маша запросто может отомстить Варваре Алексеевне. Она ей по справедливости докажет, что мать на самом деле — дрянь. Зачем отца бросила? Зачем бабку и деда немцам оставила? Пусть ей за все отплатится… И вот Маша начала исподволь состязаться с Варварой Алексеевной. То бурным смехом встретит глупую шутку ее хахаля, то восторженно уставится на него, будто