Челышева донеслось:

— Доченька, немедленно подавать! Никаких сомнений и разговоров! Завтра подавай! И увидишь: через месяц выпустят!

Старик вздрогнул, увидев толстую усатую женщину. „Уж кого-кого, а эту бой-бабу я никак не ожидал встретить на Бронькиных поминках', — подумал он, но, оглядевшись, насчитал в комнате нескольких приятельниц Жени. „Гришка привел. У него с ней все общее…' — огорчился старик и потому не назвал жену по имени.

— Езжай, доченька! С каким-нибудь интересным американцем зароманишься. В Штатах наша сестра моментально молодеет. Твои пятьде… прости, прости, твои сорок… сразу сократятся до двадцати девяти! — радостно захлебывалась бой-баба.

Старик вообще не жаловал подруг Жени, но эта раздражала его больше всех других, вместе взятых. Каждая сентенция бой-бабы приводила Челышева в бешенство, но он ни разу не посмел ей возразить. Срабатывал комплекс несидевшего человека. „Что я знаю о лагерниках? — корил он себя. — Чтобы с ними не сталкиваться, я редко выбирался на шахты. Стыдился, что я вольный. Не ведал, что тоже подневольный. Правда, не зэк, а каменщик…'

— Смело подавай! — разливалась бой-баба. — А если откажут, обратись, доченька, к Леониду Ильичу, а еще лучше — к Юрию Владимировичу Андропову. Это скорей по его ведомству. Меня тоже не пускали в Париж, а после письма в Комитет госбезопасности даже извинились за проволочку.

— Знаешь, мать, советуй кому-нибудь еще, а Жека в охранку не напишет, — сказал Токарев.

— Гриша, я бы попросила тебя…

— Деточка, — повторил Токарев, — мы все глубоко уважаем твое прошлое. Но Жека, между прочим, тоже сидела, а она, повторяю тебе русским языком, в охранку не напишет.

„О чем они? — подумал старик. — Здесь ведь не ОВИР!' Ему вдруг пришло в голову, что живи Варвара Алексеевна, вернее, умирай она до бесконечности, не собралась бы Женя в Америку. От этой мысли сдавило горло; боль откликнулась в ключице, и захотелось вырваться из задымленной комнаты хотя бы в тихий сквер. Но поминки есть поминки. „Найти, что ли, гривастого, — вспомнил старик. — В субботу он вызывался облегчить мою душу. Разумеется, болтовня. Но хотя бы отвлекусь от выездного ажиотажа'. В самом начале пиршества Павел Родионович видел длиннокудрого возле фельдшерицы, невзрачной смуглокожей девчонки, всю последнюю неделю ходившей за умирающей. Но постепенно вoкруг стола поредело. Многие, в их числе Женя, покинули комнату, а оставшиеся в ней завели непонятный старику спор о переселении душ. Гривастого меж ними не было. В коридоре, где тоже толпились гости, пожилая бой-баба безапелляционно хвалила Театр на Таганке:

— Нет-нет, я вовсе не рутинерша. В другой жизни, то есть до ареста, я обожала МХАТ и боготворила Малый. Тогда мне нужен был занавес. Я радовалась, что на сцене сидят живые люди. На Таганке живых людей, говорите, нет? И прекрасно! Другое время — другие песни, и я вовсе не рвусь назад, в Замоскворечье, к Александру Николаевичу Островскому.

„Конечно, вы нацелились на Америку', — подумал старик, но тут же вспомнил, что в Соединенные Штаты собралась не бой-баба, а Женя. Он снова обошел нелепую, захламленную квартиру. В обеих комнатах гривастого не было, а в кухне сидели зять и Женя с несколькими своими приятельницами, в том числе вездесущей бандершей, которая умудрялась возникать сразу во всех углах коммуналки. „Небось распинается, какая она прогрессивная и не отстает от жизни', — рассердился старик, но тут же подумал: „А если бы у меня отняли восемнадцать лет, как бы я запел? У меня отняли семьдесят с гаком…' — хотел себе возразить, но помешала бой-баба.

— Удивляюсь тебе, Гришенька, — весело басила она. — Красавец и молодой еще, можно сказать, человек, а записался в пенсионеры. Ушел в кусты… Моя хата с краю, не чепляйтесь ко мне, не докучайте. Но ты же писатель! Ты обязан быть в людской гуще, в центре всех происшествий. А где ты, скажи на милость? Я раскрываю наш лучший журнал — и что же? Токарева в нем нет. Достаю из ящика „Литературную газету' — и снова не вижу Токарева.

„Это она ему мстит за то, что назвал КГБ охранкой', — решил старик.

— Публикуются новые повести и романы, затеваются серьезнейшие дискуссии, накопилась тьма насущных вопросов, а ты, Гришенька, молчишь, и мы без твоих мудрых объяснений хлопаем ушами.

— Мать, перестань, — поморщился Токарев.

— Нет, милый, ты так просто не отмахнешься от благодарных читателей. Что ж, просвещал-просвещал, а потом дал деру. Поманил-поманил и — бросил? Нехорошо. Некрасиво. Мы тобой гордились, мы-то на тебя надеялись. А ты, ходит слух, еще и поддался новым, вернее, старым веяньям — в Бога поверил… Словом, ушел в кусты, нами брезгуешь, думать о нас не желаешь.

— Не трогай его, — тихо сказала Женя.

— Вечно ты с ним нянчишься, доченька, — улыбнулась бой-баба. — А он не ребенок. Он, между прочим, учитель жизни. Ладно, Гришенька. Бог — Он, конечно, Бог, но и сам не будь лопухом. А ты сдался, слинял. Боюсь, подражаешь своему тестю. Это его идея-фикс: никуда не лезть, ни в чем не участвовать. Пашет — апостол морального подполья…

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату