Надька.

— Обидели Кутика? Ах, глупый старик. Не знает, что Кутика нельзя обижать. А Кутенька через забор влюбился… Чепуха на постном масле. Как рукой снимет. Еще много у Кутика будет девочек и девушек.

(Милая Надька! Она не знает в своем далеке, что по- прежнему не девочки и девушки, а одна Маша — радость и мученье моей несуразной судьбы…) …За сестрой приударял молодой стихотворец Юз. Считалось, Юз ходит в особняк ради меня. Я тоже начал рифмовать. Но Надьке нравился другой — москвич, красавец, любимец Сталина и давний приятель мамы. В тридцать шестом году он остановился у нас. Как-то, заглянув в кладовку, куда прятал самодельный лук, я увидел сестру и нашего гостя. Она его обнимала, а он по ней, расстегнутой, водил руками. Пришла мокрая скользкая осень. Я упал с велосипеда, погнул руль, ушиб колено, и машину раньше времени убрали в чулан. Мама совсем поседела и рядом с отцом выглядела старухой. Они настолько отдалились друг от друга, что даже не ссорились, и в конце ноября отец без нее уехал в Москву принимать конституцию. Три дня мама молча ходила по дому с черным страшным лицом и вдруг тоже собралась в столицу. А затем началось непонятное. Отец без конца звонил из Москвы; туда умчалась Надька, и в особняк перебралась Юдя. Перед первым декабрьским выходным выпал снег, и вечером в честь конституции демонстранты несли факелы. Одна колонна прошла по нашей улице, чего прежде не случалось. Я выглянул за ворота, и мне протянули сосновую палку с горящим фитилем.

— Дом сожжешь! — закричала Юдя и тут же заплакала. — Бедненький мой сироткин. Нет у тебя больше мамы. Умерла наша Дора. Из-за Яшки-бандита отравилась угаром…

Мамины похороны запомнились очень четко. Им предшествовала напряженная суета в особняке, бесконечные перебранки Юди с охранником Петей, горничной, кухаркой и дворником. Отец, видимо, решил зарыть маму тихо, не привлекая внимания к обстоятельствам ее смерти. Юдя же настаивала на пышных похоронах. Приоткрывая дверь, я слышал, как тетка жаловалась маминым сослуживцам:

— Нарочно Дору сжег. Хочет, чтобы шито-крыто… Дудки! Дора раньше его в их бранже. Его еще в хедере цукали, а я ей в участок уже кушать носила. Не хочет музыки? Сама найму!

И вот, едва отец выходит из своего вагона, его оглушает траурный марш. Отец растерянно машет музыкантам, чтобы прекратили безобразие, но Юдя кричит:

— Не ты их нанял! Играйте, мальчики! — и, такая крохотная, вырывает у Надьки урну с овальной маминой фотографией.

Оркестранты дудят что есть мочи, а наробразовцы водружают на обмотанные кумачом носилки то, что осталось от мамы, и процессия движется по главному проспекту. Надька и Юдя идут сразу за носилками, а я и отец ползем позади всех в паккарде. Но вдруг, не доехав до еврейского кладбища, отец велит шоферу повернуть домой.

— Ничего, сироткин, ничего… — вечером утешает меня Юдя. — Мы теперь часто будем к маме ходить. От меня к ней близко. А Яшку, — кивает на полуприкрытую дверь кабинета, где отец укладывает желтый саквояж, — с собой не возьмем… Застеснялся, негодяй, что я Дору похоронила со своими… Так пусть его, босяка, с чужими кладут!

И напророчила. Утром отец отбыл на совещание в Киев, где его арестовали, а через два дня нас выгнали из особняка и даже не позволили взять вещи. Впрочем, Юдя кое-что мамино давно перетащила в мазанку. Умудрилась даже уволочь туда японский велосипед. (Весной, стыдясь и ликуя, его купили для Маши старики Токари.) В Юдиной мазанке не повернешься. Мне на ночь ставят „дачку' (складные козлы с мешковиной), а сестра и тетка спят на кровати валетом.

— Изверги, — вздыхает Юдя. — Сами своих мучают. Хуже петлюровцев. Ну, ничего… Не плачь, сироткин. Я тебя никуда не отдам. Руки есть, ноги есть, и Наденька теперь помощница…

Тетка никак не успокоится, что русская и украинская газеты, а также местное радио, заклеймили отца разложившимся, запутавшимся в сетях польской дефензивы врагом партии и народа.

— И Дору уморил, изверг… — добавляет Юдя, но тут же смолкает, потому что официально виновной в смерти мамы признана печная заслонка, и я могу отвечать всем и каждому: мол, отец отцом, а мама умерла честной большевичкой.

— Мерзавец! Шиксу, комсомолочку захотел!.. Так Юдя называет Ольгу, хотя та до своего недавнего ареста заправляла целым районом.

— Покажут ему комсомолочку!.. А вы, детки, не бойтесь. Вы — Токари. Ты, сироткин, не выдумывай. Ты — Токарь и Яшкину кацапскую кличку забудь.

Юдя переводит меня из прежней школы в окраинную, где учиться можно спустя рукава, и я запоем читаю „Мушкетеров' с продолжениями, „Парижские тайны' и Вальтера Скотта, словом, все, что отвлекает меня от нашей горестной действительности. Будто по злобному волшебству, особняк превратился в тесную комнатушку, где с утра до вечера стучала ножная машина, галдели заказчицы и повсюду, отнимая у женственности тайну, громоздились необъятные панталоны, пояса и бюстгальтеры. Все переменилось — только не Надька! Надька обрывала зарвавшихся клиенток и не шикала на пацанов, когда подглядывали в сортир. („Ладно уж, глядите, малахольные, если интересно!..') И смеялась, когда ночью Юдя толкала ее горбом. И по-прежнему отказывала Юзу, который, презрев страх, героически ухаживал за дочерью врага народа. (Как мне не хватает Надьки и как презираю себя за то, что не пишу ей писем, хотя меня все равно не печатают!..) Пятилетие на окраине оказалось сложным периодом жизни. Запомнился неприятный эпизод. Весной за городом, позади еврейского кладбища, красноармейцы разбили палатки, и мимо нашей мазанки, разбрызгивая грязь, часто проскакивал автомобиль комдива.
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату