прекрасной няни» и обсуждать с руководством свое новое ток-шоу.
– Ну, поздравляю, коли так, – скривился Пушкин, безуспешно тыкая вилкою в неподатливый скользкий гриб. – Да нет, на самом деле твоя физиономия мне уже все глаза намозолила. Я имел в виду, живешь-то как, академик?
– А вот так и живу, Саша, – пожал плечами Илличевский. – В самолетах и на студиях. Вот, приезжаю время от времени на родину за глотком невского тумана. В Москве хорошо, но уж больно суматошно.
– Чего там хорошего еще, – проворчал Пушкин, – купеческий посад. Одна сплошная пробка. Торт с позолоченным кремом посреди города, говорят – самый большой православный собор. Арбат окуджавовский окончательно превратили в барахолку, застроили дрянью архитектурной. Целый город ма-а-асквичей! Рехнуться можно.
Илличевский иронически заломил бровь:
– Да ну, брось ты свой поребриковый шовинизм!. Барахолка... Зато там сейчас крутятся основные деньги Российской империи.
– Основные деньги... – сварливо передразнил Пушкин.
Они выпили еще.
– Простите, Алексей Дамианович... – к столику деликатно, боком приблизился официант. В руках у него был свежий выпуск журнала «Семь дней».
– Что вы, Аркадий?..
– Видите ли, моя коллега... Она очень стесняется... Не могли бы вы дать ей автограф?
Официант аккуратно положил журнал на стол. С обложки ослепительно улыбались обнимающиеся Илличевский и Анастасия Заворотнюк.
– Видал-миндал? – Алексей Дамианович показал журнал Пушкину и ухмыльнулся – совсем как на обложке, но несколько более глумливо. – Сам еще не видел. Тут со мною должно быть большое интервью... Ручка есть?
– Вот-с, – Аркадий поспешно подал артисту гелевое стило.
– Что ж! Кому надписать?
– Марине-с, Кашинцевой.
– Чудесное имя.
Уверенным размашистым почерком Илличевский набросал несколько строк и протянул журнал официанту:
– Соблаговолите, друг Аркадий.
– Спасибо огромное-с, Алексей Дамианович!..
– Ты чего ей написал? – поинтересовался Пушкин, когда официант унес драгоценный артефакт в подсобные помещения.
– А, пустяки всякие написал. Замечательной Мариночке Кашинцевой от страстного поклонника, бла- бла-бла. Девчонки во дворе умрут от зависти. Да и Аркадию, думаю, перепадет благосклонности – наверняка ведь не просто так старается. Наполним?
– Безусловно.
Они выпили вновь.
– Вот так вот, брат, – произнес Илличевский, со вкусом заедая очередную порцию половинкой моховика. – Слава преследует меня по пятам. На улицу невозможно выйти, чтобы не обступили тут же с автографами. Только автомобилем и спасаюсь.
– Ну, и стоило ли оно того? – поинтересовался Пушкин, понемногу кончиками пальцев подталкивая свою опустевшую рюмку к графинчику с водкой.
– Что именно, брат? – удивился Илличевский.
– Ну, вот эта вот слава дурацкая, с журнальчиками? Это ты, выходит, для того заканчивал Лицей, для того был первым стихоплетом курса, чтобы теперь скакать по экрану дрессированной обезьяною?.. – Пушкин хотел сказать это в шутливом тоне, однако уже к середине реплики свалился на дискант. Солидная порция хмельного не позволяла ему уже в достаточной степени владеть собою, и то, что у него всегда было на уме у трезвого, внезапно прыгнуло на язык пьяному.
– Господи, Саша! – вскричал Илличевский так, что вернувшийся из подсобки официант с испугом устремил взор на него. – Да о чем ты? Я карабкаюсь в гору, мне сопутствует успех! Я успешен, Саша! Разве же не для этого учились мы в Лицее? Разве не с этой целью создавался он – воспитать некоторое количество успешных людей, которые добивались бы заметных результатов на любом общественном поприще?
– По-твоему то, чем ты занимаешься – искусство? – горько усмехнулся Пушкин. Он уже мысленно проклинал себя за то, что не сумел вовремя перевести все дело в шутку, но отступать было поздно: вожжа уже попала ему под хвост и намертво заклинилась там.
– А при чем здесь искусство, душа моя? На общественном поприще, Саша, на общественном – в государственном аппарате, во внешней политике, в политтехнологиях, в СМИ, и уже затем, если угодно, в культуре! Те мои стишки, кои ты столь высоко ценил – что за вздор! Саша, я давно перерос это. Как ты не поймешь, что ныне невозможно перевернуть мир книгами? Смотри, ты вот даже в «Онегине» написал: «К ней как-то Вяземский подсел...» Понимаешь, не Гоголь как-то раз подсел, не Крылов, не Липскеров – Вяземский! Тебе необходимо было показать, что Татьяна поднялась достаточно высоко, чтобы обратить на себя внимание Евгения, и ты использовал для этого один из символов современного и модного преуспевающего человека, собирательный образ отечественного литературного бомонда. Понимаешь? Что она уже достигла того уровня, когда к ней запросто может подсесть повеса Вяземский. То есть интуитивно ты все прекрасно понимаешь, ты осознаешь, что Вяземский или, скажем, Илличевский успешнее тебя, только боишься себе в этом признаться.
– Ну и чем ты успешнее меня, чучело? – обидчиво вскинулся Пушкин. – Тем, что на улице тебя узнают семь из десяти, а меня один? Ради всего святого, ерундистика какая. Или вопрос в том, что твое величество изволит больше денег получать за свою деятельность? Так ведь всех денег в могилу не унесешь, Леша.
– Деньги, как справедливо замечает в таких случаях один мой хороший знакомый, отнюдь не главное, но важнейшее из второстепенного. Оттого когда у тебя уже есть в достатке здоровье, любовь и увлекательная работа, когда за них уже не надо каждый день идти на бой, деньги неизбежно выходят на передний план. Надо же чем-то мерить свой успех, раз уж прочие показатели и так зашкаливают. А вот когда, напротив, чего-то из перечисленного главного не хватает, начинаешь за него активно бороться, барахтаться, деньги отходят для тебя на второй план, и довольные жизнью люди, которые осмеливаются всего-навсего не презирать денег, начинают казаться меркантильными монстрами.
– На полметра мимо, Лешк. На полтора. Все у меня есть.
– Ну, насчет здоровья понятно. Сам тебе бывалоча йогурты таскал в больницу. У тебя там к язве, рассеянному склерозу и хроническому бронхиту от курения ничего больше не прибавилось? Чего-нибудь по линии Венеры?
– Ладно, Леша, будет тебе. – Пушкину уже совсем не нравилось направление разговора, но он старался отделываться короткими увещеваниями, опасаясь, что иначе снова сорвется и наговорит ненужностей.
– Работа, – хладнокровно продолжал Илличевский, будто не слыша собеседника. – Ты ведь всю жизнь мечтал выпускать собственный литературный журнал, да? Повезло... Только вот незадача – опять что-то не так! Не спешат к тебе в редакцию серьезные молодые люди с гениальными рукописями, по прочтении коих тебе захотелось бы воскликнуть: «Новый Гоголь родился!» Помнишь, жалился мне по телефону? Не пишут сейчас ни черта молодые талантливые люди, находят себя в более интересных и престижных областях деятельности. Гоголь, на мой вкус, был последним толковым. А пишут в основном нелепые недообразованцы, жалкие пятидесятилетние дебютанты, в головах коих после развала Союза полный сумбур и пшенная каша с изюмом. А с благополучно состоявшимися в большой литературе друзьями ты разругался вдрызг, поскольку одно дело – драть их произведения в хвост и в гриву, стоя с ними на одной доске, с позиций такого же, как они, литератора, и совсем другое – редактировать, резать, переписывать их произведения, оказавшись по другую сторону баррикады. И несут твои друзья свои произведения в обход «Нашего современника» господам Суворину, Чупринину и Василевскому...
– Ну, ясно. Остапа понесло.