— Да, о грубости... А я им на это аркучи тако: — «Господин-де и Великий Новгород мне это не приказывал».
— А чим бы то мыши согрубили коту? — улыбнулся Олелькович хозяйке, которая в это время подошла к нему сама с золотым кубком на подносе.
— Да Новгород, княже, не пустил через свои земли послов псковских ради того, что они ехали к великому князю не с добром, — отвечала Марфа, кланяясь князю кубком.
— Какое же было их недоброе дело?
— А они, княже, плетут в Москве на нас безлепичные сплетки, — отвечал посадник вместо Марфы. — Так вот, когда я отвечал боярам, — продолжал он, не давая говорить хозяйке, — что мне того в посольстве править не указано, так бояре, аки псы ощетинясь, рекли, что-де сие великому государю вельми грубо — не в истерп-де воля новгородская и что-де и великий государь тебе, Василиюпосаднику, указал ответ ево, государев, держать, Великому Новуграду, аркучу тако: «Исправьтесь-де и, отчина моя, Великий Новгород, людие новугородстии, сознайтесь в винах своих, в земли и воды мои не вступайтесь, имя мое держите честно и грозно, по старине, ко мне, великому государю, посылайте бить челом по докончанью, а я вас, отчину свою, жаловать хочу и в старине держу».
Посадник договорил последние слова взволнованным голосом, бледное лицо его вспыхивало багровыми пятнами, и, когда, замолчав, он потянул руку к братине за чарой, рука его дрожала. Глаза преподобного Зосимы как-то робко вскидывались на него из-под опущенных ресниц и снова прятались. Глаза Марфы, которыми она обводила собрание, горели молодым огнем.
— Что ж он и впрямь! Так! Ноли мы холопи московские! Новгород ни у кого в холопех не был, — заговорил сын Борецкой, Димитрий, бледный и взволнованный.
— Не был и не будет! — ударил кулаком по столу Арзубьев.
От этого удара чары и братины задрожали и расплескали вино. Преподобный Зосима вздрогнул и с немым укором глянул на Арзубьева. Марфа самодовольно обвела гостей своими большими глазами. Она видела, что уже довольно подпито и разгорячена кровь у большинства.
«Ох, баба, заварила кашу... — казалось, говорили, однако, задумчивые глаза соловецкого отшельника. — Каша закипает... Кто-то будет ее расхлебывать?..»
Михайло Олелькович, тоже подвыпивший, веселыми и лукавыми глазами оглядывал расходившихся новгородцев и подзадоривал их то улыбкой, то кивком головы...
Духовные чины между тем вели более скромную беседу — о церковных делах. Отец Пимен, белокурый и рыжебородый попина, жарко оспаривал в чем-то своего соседа, новоизбранного владыку Феофила.
— И ты таки на Москву поволочишься на ставленье? — говорил он, откидывая от кистей своих пухлых рук широкие рукава рясы, мешавшие ему жестикулировать.
— И поволокусь, — невозмутимо отвечал октавой сухой, черный и горбоносый Феофил.
— Ноли и свету токмо, что в окошке?
— Точно — у нас оконце едино в царствие Божие: греческая восточная церковь.
— А чем киевская церковь не греческая?
— Олатынилась она латынскою коростою.
— Эх, владыко! Не тебе бы говорить, не мне слушать! Ноли московские митрополиты не ездили в орду ярлыки себе хански на митрополичий престол выкланивать? Ноли Алексей митрополит не обивал пороги у поганого сыроядца? А вить московская церковь не отатарилась. Почто же ты латынскою коростою позоришь киевскую церковь? Уж коли бы она окоростовела латынью, так святые Печерские угодники не стали бы лежать в своих пещерах — ушли бы в Москву либо там во Иерусалим.
— На то их святая воля.
Чем более горячился Пимен, тем спокойнее держал себя Феофил. А лицо Зосимы, не проронившего ни одного слова из всего этого словесного «розратья», становилось все задумчивее и грустнее.
Кругом беседа становилась все шумнее и шумнее...
— Отцы и братия, мужие новугородстии! — возвысил голос старший сын Марфы, Димитрий. — Послушайте меня! Хотя я человек молодой, а многое испровидал на своем веку. Я бывал в Литве — Литву я знаю и Киев знаю. Добре знаю и Москву загребистую: Москва на крови стоит. Поразмыслите, отцы и братия: в те поры, как Москва добывала русские городы и княжения огнем и мечом, проливала и проливает кровь хрестьянскую, Литва никого не ставила в обиду, и вот ноне своею волею даются за литовскаго князя Козимира[27], и угорская земля просит себе другого королевича, Козимирова сына... А кто волею своею задавался за Москву? Какая овца охотою волку служить похочет?
— Истину, святую истину глаголет Димитрий! — кричал сухопарый Иеремия Сухощек, чашник владычний, и лез целоваться с оратором.
— Слава Димитрию! — стучал по столу Арзубьев.
— И матери его Марфе слава! — хрипел СелезневГуба. Один боярин, совсем пьяный, тоже лез целоваться с Димитрием и бормотал:
— Блажено чрево... блажени сосцы...
— Полно-ка, кум, об сосцах-то! — перебил его Сухощек, таща за руку.
— А что, кум?.. Воистину блажены сосцы...
— Да ты хозяйку своими «сосцами» соромотишь.
— Почто соромотить! От писания глаголю.
— За короля Козимира! — кричали пьяные голоса.