— А у меня, баба, рубашечка аленька...
— Есть и беленька, и синенька, и желтенька... Ну а еще каки слова на
—
— Ну, еще... а? Что ты ел утром ноне?
— Репу... Да — да, баба,
— Хорошо, хорошо, дружок... Только не забывай.
— Не забуду, баба.
— А то отец не привезет московского пряника.
В это время старик закашлялся, и голова Марфыпосадницы показалась в окне. Рядом с нею выглядывал и маленький Исачко в красной рубашонке. Старик низко поклонился.
— А! это ты, Корнил... Здравствуй! — приветливо сказала Марфа.
— Здравия желаю, матушка, золотая моя.
— Что скажешь, Корнилушко?
— К твоей милости, посадница золотая.
— Войди в хоромы.
— А что Гавря, дедушка, воротился?
— Воротился, батюшко-посадич.
Челядницы отворили крыльцо, поклонились старику, уважаемому всем Новгородом, и ввели его в хоромы через светлые сени.
Он очутился в большой, знакомой ему палате, окнами на Волхов, и помолился на образа и на распятие, ярко блиставшие в богатой киоте.
— Паки здравия желаю, матушка-посадница.
— Присядь, Корнил. Прикажь, Исачко, наточить браги.
— Не до браги бы топерево, матушка, — медленно проговорил старик, все еще стоя у порога.
— Почто не до браги? Брага добрая — млеко старости.
— Так-ту, так матушка-посадница, да время топерево не такое.
— А что?
— Да вот ворон, матушка...
— А что ворон, дедушка?.. Ково нарицает?.. Бабу? — зачастил Исачко, воротившийся в палату.
— Что ты про ворона, Корнилушко, говоришь? — переспросила Марфа.
— Да с поля, матушка-посадница, воротился воронок мой, с ночи пропадал... А топерево воротился весь в крови...
— Что ты? Как?
— И клевало-то у ево все в крови по самыя, сказать бы, очи — по головку...
— Кто ево так зашиб, дидушка? — вмешался Исачко.
— Не зашибен он, батюшко-посадич, а покровянился по саму головку...
— Ну и что ж?.. — начала бледнеть Марфа.
— И ножки в крови, матушка, по самое черевцо...
Марфа становилась все бледнее и бледнее... Исачко смотрел и на нее, и на старика недоумевающими глазами.
— Не в падали, матушка, закровянился он. От падали крови нетути... В живой кровушке, думается мне, бродил воронок-от мой...
— В чьей? — с ужасом спросила Марфа.
— Богу то ведомо, матушка... А токмо хрестьянскаято кровь, думается мне... Либо московска, либо...
— Наша?.. Новогородска?..
— Не знаю, золотая моя.
Марфа так сжала руки, что пальцы ее, несмотря на всю их пухлость и рыхлость, звонко хрустнули. Грудь ее высоко подымалась. Тонкие ноздри расширились, как у испуганной лошади... Казалось, ей дышать было нечем — воздуху не хватало в ее полной, широкой груди...
Она глянула на киоту, на распятие... Вспомнила, как на этом распятии клялись ее сыновья, Арзубьев Киприан, Селезнев-Губа Василий, Сухощек Иеремия, как плакал Зосима соловецкий...
Ей почему-то вспомнилась и неудачная поездка в Перынь-монастырь, и странная льняноволосая