Большой мастер был сдерживаться и притворяться он, дед будущего Ивана Грозного, но тут не выдержал — швырнул в дерзкого своим массивным жезлом... Жезл угодил Губе прямо в голову...

— Собака!.. Отдать псам ево мерзкий, хульный язык!

Латники бросились на Селезнева и увели его подальше. Холмский почтительно подал жезл разгневанному владыке.

— Кто там еще? — более покойным голосом спросил Иван Васильевич.

— Арзубьев Киприян, государь.

— А! Арзубьев... Все — латынцы.

Арзубьев молчал, но видно было, что это стоило ему большого труда.

— А сей кто?

— Сухощек Еремей, чашник владычний.

— И чашник приложился к латынству... до чего дошло.

— К латынству мы не прилагались, — тихо отвечал Сухощек.

Великий князь глянул на Бородатого, который смирно стоял около своего мешка с летописями и беззвучно шевелил губами, как бы читая молитву.

— Подай, Степан, грамоту, — пояснил великий князь.

— Якову, государь?

— Каземирову.

Бородатый порылся в своем мешке, и, достав оттуда свиток, с поклоном подал великому князю. Тот развернул его.

— Это что? — показал он грамоту Сухощеку.

— Не вижу, — отвечал последний.

— Князь Данило, покажь ему грамоту, — обратился великий князь к Холмскому.

Тот взял из рук князя грамоту и поднес ее к Сухощеку.

— Узнаешь?

— Узнаю, наша грамота с королем Каземиром, — был ответ.

Холмский снова поднес грамоту великому князю. В это время из толпы пленных чьи-то глаза особенно жадно следили за грамотой. Это были глаза вечевого писаря, писавшего ее... «Пропала моя грамота! И голова моя пропала... Ах, грамотка, грамотка!.. Как заставки-то я выводил со старанием, какова киноварь-то была... О, Господи!..»

— Сия грамота — улика вам и отчине моей, Великому Новгороду, — спокойным, ровным голосом продолжал великий князь. — В ней вы отступили света благочестия и приложились к латынству, вы отдавали отчину мою, Великий Новгород, и самих себя латынскому государю — и то ваша вина... Вы, Еремей Сухощек, и Киприян Арзубьев, и Василей Селезнев-Губа, и Димитрий Борецкой, вы подъяли на меня, государя своего и отчича и дедича, меч крамолы — и то ваша вина.

Все молчали. Слышно было только, как где-то в отдалении жалобно выла собака да, перелетывая с груды на груду пепла, каркали вороны.

— И за таковую великую вину казнить сих четырех смертию — усечь топором головы, — закончил великий князь и дал знак рукою Холмскому.

Холмский поклонился и, отойдя несколько назад, обратился к алебардщикам, сопровождавшим пленных новгородцев:

— Ахметка Хабибулин!

— Я Ахметка.

От алебардщиков отделилось приземистое, коренастое чудовище с изрытым оспою лицом, с воловьего шеей и ручищами, бревноподобные пальцы которых, казалось, с большим удобством могли бы служить слону или носорогу, чем человеку. Маленькие, черненькие глазки его глубоко сидели под безбровым лбом и смотрели совсем добродушно. На плече у него покоилась алебарда, топор которой представлял отрезок в три четверти[72] длины и напоминал собою отрезок железного круга в колесо величиною.

— Знаешь свое дело? — кивнул ему Холмский.

— Знай, бачка... — улыбнулось чудовище.

— Ладно... орудуй... — Холмский указал ему на стоявших в стороне присужденных к обезглавлению.

— С котора начинай кесим башка?

— Вон, с черненького... — Холмский указал на князя Димитрия Борецкого.

Ахметка подошел к тому, заглянул в немного наклоненное лицо и добродушно осклабился:

— Хады суды, хады, малой.

Он тихо тронул осужденного за плечо. Тот машинально повиновался и подвинулся к тому месту, где стоял Холмский.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату