изваяние лицо Анны Рудольфовны с невидящими глазами. Он хотел, он властно требовал, чтобы она открыла мне о смерти, о жизни. Сначала он сам говорил о расцвете после смерти, о слиянии – единственном настоящем – нетленного с тленным… А дальше я сам только ученик и А. Р. скажет вам то, что надо, чтобы вы знали»…
И он сел у её ног, прижался к ней весь, и она – холодная, огненная, как мрамор белая, острым шепотом стала говорить. Она так дрожала вся, что это передалось мне. Но я ничего не слышала от волнения, а она старалась и не могла повысить голос, – тогда Вячеслав стал записывать под её диктовку отрывочные слова, взглядывая на неё, спрашивая. Я сидела и ждала. Голова как в тумане. Потом он дал мне лист, и я читала. Он принес стихи свои о том же и пояснял их. Потом зоркими вопросами они (больше он) стали узнавать мою душу, сферы открытые ей. Самыми бедными словами, неукрашенными отвечала я, заботясь только, чтобы была одна правда. И как темна и убога казалась я сама себе. Не знаю, поняли ли они… Но Вяч. сказал (говорил он, но все время спрашивая её), что «миссия моя – любовь, чистая, не хотящая для себя». Сказал, что я не должна учить никого, умствовать, – только «благовествовать о любви и смерти и гореть огнем, который зажегся во мне… Наконец, Вяч. ушел, и мы ещё побыли вдвоем, но я ничего уж не воспринимала – слабость была у меня как после обморока».
Приведенные Аделаидой слова Вячеслава Иванова и стихи его, в которых он, как Данте за Беатриче, рвется следом за умершей, как будто говорят о том, что горе, пережитое им и общение с оккультисткой Минцловой, оторвали его от реальной земной почвы. Но это не так. Вся внутренняя работа этого года, кризис, глубоко пережитый им, наоборот ломал и истреблял в нем остатки идеалистического платонизма и крепил присущий ему, но раньше бледный, расплывчатый, монизм. Проще, конкретней скажу, что все соблазны бегства из мира, соблазны духослышания лишь утвердили его в том, что за утраченной любовью некуда гнаться в постустроннее, что настигаешь её здесь, в своей душе и на родимой, вечно обновляющейся земле.
На черновиках своих стихов (обычно писавшихся в полудремотные утренние часы в постели) В. И. нередко записывал где-нибудь вкось, на уголке изречения, подсказанные ему ночной грезой.
Помню такие: Laudata sia la morte per sua fidelta alla terre, или Vis eius integra si versa fuerit in terram. (Видно и ночные духи с ним, эрудитом, беседовали на иноземных языках).
И земля для него не только эта вот, колосящаяся и вновь и вновь весенняя, но и обитель человеческая – будущих преображенных человеческих обществ. Верность земле, как семя в плоде, включает и любовь к грядущему, веру в него.
Сила твоя осуществится лишь обратясь к земле.
Вячеслав Иванов этого периода очень отличается от того, каким был ещё год назад: голос его крепче, мысль зорче, на место прежней созерцательности или вакхической одержимости – волевая установка. Случайные встречи и разговоры с ним прежних гостей его сред вызывают в них потрясающее впечатление. Сошлюсь на Брюсова, всегда трезвого в своих суждениях. В письме к матери 1 апр. 1908 г.
«А вот кого я опять понял – это Вяч. Иванова. Перед его отъездом в Москву мы говорили долго и откровенно. Он совсем уж перестает быть человеком и начинает походить на ангела, до такой степени все понимает и сияет большой внутренней и светлой силой».
В 1001 ночи говорится: был он прекрасен, как опьяненный ангел. Думается мне, и В. И. в то время тоже походил на опьяненного ангела. Поворот к земле, о котором я говорила, на первых порах принимает у него форму исступленного культа женского начала. Оно заливает все в мире, утверждается как женское единобожие, как стихия, в которой сладость потонуть. И гибель древних Атлантид, и смерть – только маска, за которой мерцает она.
«Познай меня, как пела смерть, я Страсть» (Cor ardens).
Историк – он листает ученые труды, ловит глухие указания на древний матриархат, грезит о новых формах его, о женщинах – жрецах будущего… Как ил от схлынувшего половодья я сейчас нахожу следы этих настроений в его статьях и лирике 1908 года. Я знала людей воинствующего целомудрия, которые с негодованием говорили, что вся книга Cor ardens – сплошная сексуальность, опрокинутая на сферу духа, что от неё разит запахом семени. Но чрезмерное целомудрие само подозрительно.
Как бы то ни было, тонкий эротизм, и впрямь излучавшийся в то время из каждого слова Вяч. Ив., кружил и мне голову. Этот год и для меня был годом духовного опьянения. Наряду с чувством к Вяч. Ив. и даже именно им питаемая, разгоралась во мне и другая любовь: здесь быть ученицей, быть ведомой, там – вести; двоих любить – никому не отдаваться. Мысль постоянно направлена на то, что мы называли мистикой пола. Помню как я однажды в большом возбуждении писала В. И., что мне открылось как в будущем сложится его жизнь в сфере любви, пола: он, мол, уж так высок, что для него неверна любовь к одной, искание личного счастья – он должен давать свою любовь всем живущим, приходящим к нему.
И он, старший, не сдернув меня, в лад мне ответил, что это и глубже, и мистичней, что сам он думал. Я не щажу себя (как не щажу и близких мне). В любовь приносишь всю муть своей жизни, своего сознания, – нет проявителя сильней любви. Но что же – все постыднейшие заблуждения, если их дострадаешь до конца, могут стать камушками, ступенями, взбираясь по которым, человек и вправду очищается.
Мысли, владевшие тогда Вячеславом Ивановым, пробудили в нем интерес к хлыстовству, пьяному тем же вином духа. Насколько мне помнится, Пришвин, сам в то время увлеченный сектантством, повез его к хлыстовской богородице. Обставленная тайной поездка на тройке куда-то за Петербург в глухие, дальние пригороды. В маленьком мещанском домике состоялась у В. И. с нею долгая беседа. А через несколько дней он читал публичную лекцию о «Древнем Ужасе», и среди привычной модернистской публики в первых рядах сидела женщина, молодая ещё, с красивыми строгими чертами, с головы до пят укутанная черной шалью. Это и была хлыстовская богородица. С жадным любопытством оглядывала я её и впервые не утерпела – спросила, не мешает ли её пониманию множество греческих имен, цитат? Она повела очень красным кончиком языка по тонким губам и, глянув на меня немножко насмешливо, ответила: «Нет, что ж, понятно: имена разные, и слова разные, а правда одна». Я не помню, встречался ли В. И. с нею ещё. Может быть она ему и не нужна была. В то время он уж побеждал в себе это упоение стихией женского. Да и всегдашняя близость душевного хаоса в лице Минцловой побуждала его самого быть собранней, настороженней. Рядом с нею, обуздывая её, он строил и раскрывал свою мысль. Повторялся стародавний феномен (тот же, что и у таинственных алтарей Дельф): её была только потрясенность, экстатическое, нечленораздельное бормотание, а истолкователем, творцом слова, смысла был он.
4.
Лето 1908 года Вячеслав Иванов провел у нас в Судаке. Постепенно приезжали все члены его семьи – девочки, радостно вырвавшиеся из непривычной им, замурованной жизни Петербурга, сбросив башмаки, босиком бегали по винограднику, копались в огороде. Всегда хлопотливая Замятина, преданный друг семьи. И Минцлова. Последним приехал он. Комната с балконом – мезонин нашего старого дома – там поместили мы его. Опять астрологом на башне, куда вела витая лесенка.
Вяч. Иванов никогда не бывал в Крыму, все волновало его здесь отголоском Италии, томило печальным напоминанием: кипарисы под его балконом, доносимые ветерком южные запахи. Но идти по этой новой и не новой ему земле у него не было охоты. Или он уже отходил свое – знаю, что когда-то он излазил даже скалы Корнвалиса над океаном… С трудом удавалось нам и девочкам зазвать его к морю или знойным утром в виноградник, а куда-нибудь дальше в горы – уж никак не пешком, а только на старенькой тряской нашей линейке. Скользит вокруг рассеянным, невидящим взглядом, не примечает деталей. Между тем в его стихах, где ему случается говорить о природном, о растительном мире, мы не встретим ни одного условного образа – каждый – заметка памяти, свидетель пристального вглядывания. Приведу пример. Есть порода дубов, которая не теряет листвы не только зимою, но вплоть до июня.
«В бронзовой дремлет броне
под бреями бурными зиму».
Но вот весна:
«Черную ветвь разгляди: