бы становясь пародией, гримасой на себя самое, принимала уродливые формы садизма и мазохизма. Растравлять в себе самом душевнее страдание, когда острота его притупляется, а также доводить до отчаяния, до слез хитро измышленными придирчивыми укорами близких ему, например, беззаветно преданную Замятину… Может быть это вообще свойственно художественным натурам, постоянно ищущим раздражений, – может быть, но я задыхалась в этом.
К тому же я была очень одинока: сестра вышла замуж, проводила зиму в Париже. Даже письма наши были немы – мы обе молчали о тягостях наших жизней. В. Иванов ревниво не одобрял брак сестры, считая, что она недостаточно любит, недостаточно любима, а втайне негодуя, что она изменила образу из его сонета, ей посвященного:
Так ты скользишь чужда веселью дев
Глухонемой и потаенной тенью…
Потом приезжий из Парижа пересказал ему какие-то, кем-то сказанные слова и вот взрыв гнева: Аделаида предала его, его врагам в парижской русской колонии, – предательница! И вся семья с укором глядела на меня, сестру предательницы. Впоследствии, при первом же свидании сплетня рассеялась и между ними опять нежнейшие отношения ученицы и учителя. Но в ту весну девятого года все мне было в нестерпимую боль. Когда я получила от сестры, беременной и тяжело переносившей беременность, призыв приехать – я вся встрепенулась, рванулась к ней. Вяч. Иванов сперва гремел: «Или я или враги мои», потом разжалобливал меня… Но я нашла в себе силы уехать. Когда он провожал меня на Варшавском вокзале, слова его были – вся нежность, но я с тоской переживала конец.
В последующие годы мы встречались: и я гостила у них, и в Москве мы виделись в кругу друзей, но свидания несли мне больше боли, чем радости.
Но была у нас ещё недолгая полоса, месяц, проведенный в интимной близости.
Осенью 1912 года Вяч. Иванов покинул Петербург, вместе с семьей уехал за границу. В литературном мире пошли шепоты о том, что он сошелся со своей падчерицей и что она ждет ребенка. Друзья смущенно молчали – все привыкли считать эту светловолосую с античным профилем Веру как бы его дочерью, недоброжелатели кричали о разврате декадентов.
Зимою я получила от него письмо о том, что у Веры родился сын, что они переезжают в Рим и настойчивый зов приехать к ним. Семейные обстоятельства сложились так, что я смогла это сделать, и в апреле с грустно-радостным волнением шла к ним на Пьяццу дель Пополо, давно знакомыми, давно любимыми улицами Рима. Во внутренний дворик палаццо, по лестнице из массивных плит вверх… Они занимали квартирку, переданную им какой-то англичанкой. Комнатки завешены индусскими вышитыми тканями, тонкий запах лаванды, которую любят старые англичанки. Семейный уют, привычки Вяч. Ивановича ревниво блюла хлопотунья Замятина. Молодая мать над колясочкой трехмесячного сына. Вторая девочка, подросшая, похожая на отца, быстрым, безбровым взглядом – композитор в будущем – ходила в музыкальную школу. Вяч. Иванович, – с тех пор, как сбрил бороду, похожий на Момзена острым профилем и пушистой головой – мыкался по тесному кабинету, медленно, с затяжками ничегонеделания переводил Эсхила.
Встретил меня с волнением: сестра… его радость мне вызвана и тоской по привычному умственному общению и тревожна желанием знать, что думают о нем друзья. Пошли долгие разговоры, смахивавшие на самооправдывание. Стали вместе перебирать планы их устройства в будущем. Отношение его к молодой жене оставалось то же, что было к девочке-падчерице, как и прежде в житейских делах она, трезвая, крепко стоящая на земле, восхищала и подчиняла себе его, такого неумелого в жизни, и, как прежде, она же молча и благоговейно слушала его вдохновенные речи. Теперь – такие редкие. Начнет – и сейчас же взлет мысли оборвется. Стихов не писал {О. Шор несогласна с замечанием Е. Герцык о бесплодности Вяч. Иванова в этот период. «В то время стала распространяться, летом и осенью 1912 г. написанная книга лирики – «Нежная Тайна»,»… именно в тот, ею проведенный, в доме В. И. месяц он написал целую поэму «Младенчество». Поэма была опубликована в Москве в 1918 г.; но в рукописи она самим автором датирована: «Рим, от 10 апреля по 23 мая 1913 г. «Тогда же В. И. занимался собиранием и обработкой материала по вопросу об истоках религии Диониса, на основании которых впоследствии написал целое исследование – «Дионис и Прадионисийство».}.
Каким обнищалым казался он мне! Не знала я, что лирику периодически нищать, опустошаться до дна – это жизнь его, это хлеб его.
– И отчего вы, sorellina, такая счастливая, такая независимая? – Чуточку ревниво допрашивал. – Расскажите мне все про себя.
И я рассказывала – о себе, о друзьях, и далее – когда мы засиживались ночью за правкой Эсхила – чтобы развеять ужас Клетимнестровой судьбы пересказывала ему увлекательный английский роман. Только бы потешить, развлечь. Он и здесь, как под хмурым петербургским небом, упорный домосед. Брюзжит на Рим. Я же всякое утро с радостно бьющимся сердцем вскакивала: куда сегодня? Наскоро выпив что-то в кухне под старательный итальянский Верин говор с кухаркой, выходила на римскую улицу с незабываемыми римскими запахами. Музеи, галереи исхожены, – презирая Бедекер, шла разыскивая среди заброшенного виноградника на Цели какую-то, нигде не отмеченную церквушку, с которой связана древняя легенда, какой-нибудь затейливый, ещё не виденный фонтан, фрагмент барокко… А вечером все в подробности, чертя карандашом, рассказывала Вяч. Иванову, и не только об этом – о жизни улицы: о торговце ножами в тележке под огромным звездным зонтом, о том, как в Трастевере две бабы, подравшись, швыряли друг в друга морковь. Он наслаждался, смеясь по-стариковски. Но почему его не зазовешь никуда? То ли боязнь больших, из прошлого впечатлений, боязнь разбудить что-то… Два, три выхода вместе – не больше. Раз мы поехали за город. Вячеслава Ивановича навещал ученый монах padre Palmieri, ревностный сторонник воссоединения церквей. Он и повез нас по неспешной узкоколейке в монастырь базильянцев Grotta Ferrata, где служба шла не по-римски – по чину Василия Великого. Монастырь, напоминающий восток и тем, что на русский лад обнесен толстой побеленной стеной и тем, что на фресках святые отцы длиннобороды и волосаты без тонзуры. Вяч. Иванович на элегантном итальянском языке вел с падре Пальмиери разговоры о соединении востока и запада, но чувствовалось, что души в это не вкладывал. Потом приходил Эрн, молодой московский ученый, писавший в Риме диссертацию о философе Джоберти. С ним вливалась к нам волна влюбленности в первохристианский, катакомбный Рим и воинствующая ненависть ко всей современной Европе – равно к марксизму, к неокантианцам, к Ватикану. Он верил только в монашеский восток… Вяч. Иванов слушал его посмеиваясь, похаживая, останавливался у окна: тонкий обелиск на площади ещё розовел вверху, а основание его тонуло в фиолетовой мгле. Искусный спорщик, сейчас он не принимал вызовы Эрна. «В сущности, ведь мне совсем не верно быть belliqueux, быть волевым» – говорил он мне потом.
Теперь, когда у меня в руках его последние римские сонеты написанные через 15-20 лет после той весны, мне ясно, что уже тогда в нем, нищем, не пишущем стихов, копился в тишине дух этих сонетов.
Пью медленно медвяный солнца свет,
Густеющий, как долу звон прощальный.
И светел дух печалью беспечальной,
Весь полнота, какой названья нет.
Это писалось в тридцатых годах нашего века. Вяч. Иванов почти старик. Отгорели страсти, от бурь и битв истории бежал (думал, что бежал), ряд потерь позади, вместо почетной старости – безвестность, может быть, нужда; не эмигрант – эмигрантским кругам он тоже чужд. А дух полон:
… один
На золоте круглится купол синий.
Та римская весна, которую мы прожили вместе, была предчувствием этих его последних вечерних озарений.
В Риме мне стала яснее прежнего кровная близость Вяч. Иванова с Достоевским (или сам он тогда именно осознал её явственней?). Имя Достоевского то и