книга ложилась мне в душу как родные слова. Именно тем, что там проведен водораздел между людьми разной культуры, независимо от их профессионализации и эрудиции. Что касается различия между культурой и цивилизацией, это было усвоено мною еще раньше на лекциях Бердяева. Конечно, мне был не по плечу широчайший диапазон аргументации Шпенглера, материал из всех областей знания, которым он оперировал. Но наступление чужеродной толпы на высокоразвитую личность можно было ощущать без эрудиции, это была данность, цезаризм уже витал в воздухе, а отдельные афоризмы Шпенглера меня окрыляли. Например, «о морали больше всего говорят там, где ее нет», или о незавершенности «Братьев Карамазовых» как о признаке великого произведения. Когда я дошла до концепции Шпенглера об арабской культуре, исключительной на общем фоне смены культур, я подумала — это обо мне. Философ говорил, что отсутствие исторической судьбы и было судьбой арабов. А так как «свобода есть понятая необходимость», мне стало легче от этого сознания. Выходя ежедневно на улицу, я радовалась жизни, думая: «Вот я иду по земле, я живу без судьбы, и это тоже жизнь». Но все-таки, когда позже я прочла стихи О. Мандельштама в «Армении», они показались мне еще ближе своей непримиренностью:
В 1929 г. я училась на курсах машинописи, а по окончании поступила личным секретарем к О. Д. Каменевой. Она уже в это время впала в ничтожество. Была председательницей добровольного общества «Техника — массам», а не ВОКСа, как раньше (через год ее еще понизили, переведя в добровольное же общество «Друг детей» и т. д. до ареста в 30-х гг. и расстрела в Орловской тюрьме во время войны).
Уже начались пятилетки, и выступать надо было по новому ритуалу. Ольга Давыдовна диктовала мне свои заготовки у себя дома, начинала с великим пафосом: «Бурный рост соцсоревнования…» — но дальше дело не шло. Я тоже не могла ничего придумать, и тогда призывался великодушный Б. А. Песис — один из немногих сотрудников ВОКСа, к которому Ольга Давыдовна смела еще обращаться после своего падения.
Лев Борисович Каменев жил не на своей квартире по Манежной улице, а где-то на Арбате у своей второй жены, а к себе приходил только писать в своем кабинете или читать вслух маленькому Юре сказки Пушкина. Иногда я печатала в его пустующем кабинете. Это была огромная комната, уставленная в несколько рядов стеллажами с книгами. В центре этой великолепной, одной из лучших в Москве, библиотеки стояло конторское бюро с крышкой «гармошкой». Я заставала на нем недопитый стакан крепкого чая и пепельницу с наполовину раскуренными папиросами. Все это стояло со вчерашнего вечера — к моему приходу домработница еще не успевала убрать кабинет. Каменев работал над своей рукописью о Герцене. Случалось, что он просил меня через Ольгу Давыдовну перепечатать набело какую-нибудь страницу с его поправками. Аккуратно подклеенные вставки были сделаны мелким, на редкость разборчивым почерком.
Я чрезвычайно тяготилась этой работой, мои друзья мне сочувствовали. Елена ненавидела эту мою службу, потому что я была занята на ней целый день и часто по вечерам. Она в эти годы еще жила со своим будущим мужем А. А. Осмеркиным на положении второй жены. Пока он не развелся в 1931 году с первой и не поселился вместе с Еленой, она пребывала в постоянном нервном трансе и нуждалась в подруге для излияний. Она обрывала телефон Ольги Давыдовны, чтобы я разделяла ее волнение по поводу тысячу раз на дню претерпеваемых ею мелких уколов.
Осип Эмильевич сочувствовал мне, понимая, что положение личного секретаря, в домашней обстановке к тому же, унизительно и совершенно мне не подходит. «В самом деле, вы же не можете быть какой-то Оленькой в доме». Надя-невестка с моим братом посоветовали мне уехать в район и работать в избе-читальне или в сельской школе. «Они предлагают вам самоубийство!» — еще больше возмущался Мандельштам. Но как ни поносил он эту мою работу, он не мог пройти мимо искушения заинтересовать своей судьбой такое видное лицо, как Л. Б. Каменев. Ведь шел только 1930 год, и Каменев еще действовал на культурном и литературном фронте. Мандельштам задумал получить через меня протекцию Ольги Давыдовны к Каменеву. Она согласилась, и Каменев принял Мандельштама в своем кабинете на Манежной. Затем они перешли в столовую, куда из любопытства явился и старший сын Каменевых, летчик по имени Лютик. Я оставалась за машинкой в комнате Ольги Давыдовны. Через некоторое время туда вбегает Лютик и обращается ко мне со странными словами: «Я вам советую водить знакомство с мужчинами, которые могут
Мандельштам отозвался о Каменеве сдержанно: «Gelehrter». Мне было странно слышать такую характеристику о недавнем члене правительства, но он настаивал, указывая на ограниченность мышления Каменева и немецкую аккуратность в его кабинете.
Для Осипа Эмильевича Каменев не сделал ничего.
Но Ольга Давыдовна попыталась найти Мандельштаму какое-нибудь занятие в обществе «Техника — массам». Он приходил туда несколько раз, однако заведующая учебно-методическим отделом, по фамилии Раппопорт, говорила мне сокрушенно: «Мандельштам — замечательный поэт, но с программами техникума ему, увы, делать нечего!»
Вскоре после этой неудачной попытки Мандельштамы уехали в Армению.
Перед отъездом Надя надавала мне массу поручений, между нами велась оживленная переписка. Они пригласили меня провести отпуск в доме отдыха на озере Севан, обещая достать путевку на месте. Это было заманчиво. Не какой-нибудь Крым или Кавказ, куда ездили все, а неведомое озеро и далекая поездка. Притом я буду с Мандельштамами.
К этому времени у Ольги Давыдовны отобрали штатную единицу на личного секретаря, и я числилась в штате общества как сотрудник какого-то отдела. Но администрация не давала мне почему-то очередного отпуска. Я протестовала на этот раз яростно, кричала «мы не крепостные», придумывала все новые и новые уважительные причины, вплоть до того, что выхожу замуж, — ничего не помогало. За этой эпопеей с любопытством следил весь коллектив, а я отписывала обо всех этих перипетиях Мандельштамам. Наконец администрация сдалась. Теперь началась эпопея с билетом. Я выстояла в очереди с ночи и, счастливая и ликующая, вернулась домой с билетом в кармане к концу дня. Я числилась уже в отпуске. Меня встретил смущенный отец и, выдержав небольшую паузу, сообщил: пришла телеграмма от Мандельштамов. Они извещали, что им не удалось достать мне путевку и чтобы я не приезжала.
Только тот, кто занят на обязательной службе или учащийся закрытого учебного заведения, может понять, что значит сорванный отпуск. В отчаянии я позвонила по телефону в Ленинград, где гостила в это время моя Лена, не связанная сроками, так как она была человеком свободной профессии — занималась художественным чтением. Она не только не смогла устроить мне ничего в Ленинграде, но еще упрекала меня за причиненное беспокойство: «Я думала, мой папа умер! Звонить по междугородному телефону из-за пустяка!..» «Сытый голодного не разумеет». Ей казалось это пустяком.
Глубокой осенью, когда Мандельштамы вернулись из Армении, я поняла, чем была вызвана их безобразная выходка. «Эмма, мы были вынуждены сжечь ваши письма, — деликатно сказала мне Надя. — Они очень живые, Ося даже хвалил их, но разве можно так писать: 'Служба — опиум для народа?'» Они жили в таком высокопоставленном окружении, что испугались моего языка.
Когда этот разговор происходил, я уже совершенно забыла о нанесенной мне травме. Я с юмором рассказывала о летней поездке в Геленджик, который заменил Армению, и я была поглощена совсем новыми отношениями. Недаром у Мандельштамов меня называли «фениксом».
Семья зубного врача из нашей районной поликлиники сняла на лето дачу в Геленджике. По просьбе моего отца они присмотрели там и для меня комнату. Скучища.
В том же домике поселился с семилетним сыном Юрой какой-то военный из Ростова-на-Дону. В соседнем доме жил его однокашник. Военной формы они здесь не носили, и я считала их кавалеристами.