Мертвых складывали в ряд, и прямо с краю он вдруг увидел Свояту. Тело лежало на боку, как положили, когда принесли с корабля, шлем был сдвинут как-то странно, наполовину закрывая лицо. От какой же мелочи в бою зависит жизнь! Сползший шлем на миг закрыл обзор – и ты покойник. Лопнувший шнурок, крохотная кочка, лужа крови, на которой ты поскользнешься, – и твой удар пройдет мимо цели, а чужой достанет тебя. А человеку так мало надо, чтобы из живого стать мертвым!
Потом лежали двое или трое свеев из дружины Бранеслава, а потом Зимобор заметил знакомое белое лицо и завиток русой пряди, выбившейся из-под шлема. Хват лежал, раскинув руки, прямо на груди его кольчуга была порвана, на колечках засохла кровь. Зимобор остановился. Хотелось окликнуть, разбудить, поднять… Чтобы он снова подмигивал девушкам, азартно спорил по делу и рассказывал о пьяных приключениях, которых сам, протрезвев, не помнил и только с чужих слов мог передавать: «Мне рассказывали, что это сделал я…»
Привыкнув с детства жить в дружине, Зимобор и полотескую Столпомирову дружину воспринимал как родную семью, каждый из этих парней был его братом. Даже видя эти тела, он еще не верил, что Своята, Хотеня, Зверь и другие никогда уже не встанут, что во время утренних упражнений он уже не услышит громкого голоса Хвата, говорящего отрокам, куда направлять удары: «Голова – бедро, голова – бедро! Ниже, под щит бей! Смотрите, Невеля про стойку вспомнил!» Да, особенно жалко Хвата, который так спешил жить и так мало успел. Но это все. Он навсегда останется здесь, храуст гардск хирдман, отважный славянский воин.
В конце концов оказалось, что из славянской дружины уцелела половина. Кривичи сражались храбро, но, непривычные к морским боям, понесли большие потери. Из трех десятников выжил один Зимобор – Тихий получил тяжелую рану в голову и к вечеру тоже умер. Человек десять остались невредимы или почти невредимы, и к ним Зимобор причислял и себя. Его единственная рана над локтем оказалась неглубока, и он надеялся, что вовремя принятые простые меры пусть и одарят его небольшим ожогом, все же уберегут от заражения крови. Двадцать пять человек уцелело у Доброгнева, который отдал Зимобору под начало тех шестнадцать, что остались от бывших трех десятков – его, Хвата и Тихого.
– Ты хорошо сражался, я же знал, что ты ничем не хуже нас! – с одобрением говорил ему Хродлейв, которого Зимобору было очень приятно увидеть среди уцелевших. – Ты мог бы даже вступить в дружину конунга!
– Сва эр вист, ват ман варда? – отвечал Зимобор, пытаясь улыбнуться. – Конечно, почему бы и нет?
Но на самом деле он еще плохо понимал, что говорит.
За предыдущие двадцать четыре года он дважды переживал такое: когда после одной серьезной битвы в живых остается не более половины тех, среди которых ты привык жить и кого считал своей семьей. В первый раз такая битва случилась, когда ему было всего одиннадцать лет. Сам он в ней, конечно, еще не участвовал, но долго потом грустил, натыкаясь на пустые лежанки в дружинной избе, где у него тогда уже все были друзьями, и даже не совсем понимал, куда они делись. Второй раз – шесть лет назад, когда случилась война с радимичами и от дружины, в том числе его собственной, осталась половина. Тогда он уже был взрослым и все понимал, сам видел в этой битве, как умирали друзья, и ощущал каждую смерть со всей остротой чувства, которое бывает в восемнадцать лет. Взамен погибших появляются новые люди, с ними опять живешь бок о бок, привыкаешь, как к родным, а потом все случается снова…
Тело Бранеслава уложили в спальном покое усадьбы. Йомфру Альви рыдала над ним, Ингольв конунг был мрачен. К нему уже приехали посланцы от западных етов. Рагнемунд конунг не был убит, но был тяжело ранен, из-за чего войску пришлось прекратить битву, не разгромив противника полностью. Однако победителем считался именно Рагнемунд, и теперь Ингольв конунг был обязан, когда тот поправится, выдать за него внучку. Правда, заговорить об этом с ней он пока не решался. Все не скрывали надежды, что победитель не оправится от раны – поговаривали, что она довольно глубока, а глубокие раны, которые не поддаются полному обеззараживанию, часто воспаляются.
Свеи и славяне, все, кто мог передвигаться, приходили проститься с Бранеславом. Лучший в дружине скальд сидел тут же, вытянув раненую ногу, и шевелил губами, складывая хвалебную песнь, последний дар мертвому – все про те же «гром лососей крови»[45] и «славного ясеня сечи»[46].
Воевода Доброгнев сидел при погибшем неотлучно. Зимобор, немного отдохнув и собравшись с мыслями, тоже пришел и сел на край скамьи. Воевода глянул на него запавшими глазами.
– Чего пришел? – неласково буркнул он, но Зимобор понимал, что эта неласковость от сердечной боли. – Отдыхал бы. Отвоевались.
Уже темнело, усадьба наконец затихла, затаилась, словно в ожидании опасности. В гриднице позвякивали снаряжением сменившиеся дозорные, кто-то с пыхтением прыгал, пытаясь вылезти из стегача, другой ему помогал, стягивая доспех через голову, а первый, раненый, шипел от боли. А в спальном покое было тихо, горел огонь в очаге, бросая отблески и тени на завешанные шкурами стены. Широкие лежанки были пусты: рядом с мертвым не полагалось ночевать живым, да и прежним обитателям этого покоя лежанки были уже не нужны – они остались на берегу, заваленные камнями, чтобы не причинили никому вреда в ожидании завтрашнего погребения.
Зимобору все время вспоминалось лицо Хвата, застывшее и белое, как иней. К утру его русые кудри примерзнут к остаткам травы и станут совсем седыми, а ему будет уже все равно… И к нему придут они – Старуха, Мать и Дева, придут к любому, чья жизненная нить обрезана. Сколько бы ни было умерших, они успеют ко всякому, ведь в этом их божественная суть, сила и назначение – ткать рубашку душе, навеки сбросившей одежды земного тела.
– Кто такая Звяшка? – спросил Зимобор.
– Что? – Воевода вздрогнул, услышав его хриплый голос.
– Звяшка. Кто это? Он ее поминал. Когда… перед тем как… В общем, про матушку говорил что-то… И про Звяшку. Что она пропала, а теперь и он…
– Это сестра его. Княжна Звенимира.
Зимобор не ответил. Звяшка – выходит, это было домашнее имя его умершей невесты. Он даже не вспоминал за эти годы ни разу, как ее звали, да и зачем тревожить имя мертвой?
– А почему? – Зимобор посмотрел на Доброгнева, по привычке пытаясь пятерней зачесать назад грязные, спутанные волосы. Ему обязательно нужно было разобраться, в каких землях было наложено проклятье, погубившее Бранеслава, – здесь или дома. – Он сказал, что мать запретила обручаться и ему, и сестре. Сестра пропала, теперь он. Что все это значит?
– То и значит. – Воевода хмуро смотрел в край смертного ложа, не имея сил поднять глаза на строгое мертвое лицо. – Княгиня какое-то проклятие с собой привезла, и на ее детей оно должно было пасть, когда они вырастут и надумают жениться. Ну, княжна замуж идти, а княжич жениться. Нельзя им было обручаться. Прокляты они были.
– Отец, не томи, расскажи толком! – взмолился Зимобор. – Не от нечего делать спрашиваю, надо мне, ну, расскажи!
– Да я и сам-то знаю через пень на колоду… – Доброгнев помолчал, собираясь с мыслями. – Как он родился… Я сам только женился тогда, значит, года двадцать два прошло…
Было уже темно и тихо, и на дворе стоял глухой, темный вечер осени. Как и двадцать два года назад, когда…
…Пламя двух масляных светильников почти не разгоняло мрак, только на бревенчатых стенах шевелились тени. Княгиня засыпала, и сквозь дрему ей мерещились звездные бездны, распахнутые над низкой крышей, близко-близко. Из открытых Врат к ее сыну спускались три вещие гостьи, и звездная пыль искрилась на их белых покрывалах. Первая, согнутая Старуха с морщинистым, доброжелательным лицом, улыбалась младенцу, приветствуя его появление на свет. В натруженных руках она держала кудель и готовилась тянуть из нее нитку. Вторая, средних лет, держала веретено, чтобы мотать на него Старухину нить, и с добрым сочувствием смотрела на молодую мать. А третья, совсем юная девушка с беспечным, дерзким, лукавым лицом, смотрела вызывающе, насмешливо и повелительно. В ее власти – будущее, а в руках поблескивают железные ножницы, которые она пустит в ход сию минуту или через семьдесят лет – как пожелает…
Их было три. Все-таки три, вопреки тому что были зажжены только два светильника – особых