Несмотря на то что чревоугодие всегда осуждалось церковью, многие священнослужители, как свидетельствуют современники, страдали этим пороком. Н. С. Маевский приводит в «Семейных воспоминаниях» рассказ буфетчика Фадеича об архиерее Иеринее, который был частым гостем в доме деда мемуариста:
«Раз подал он архиерею какое-то скоромное кушанье, но опомнился и думает: 'Как же, мол, архиерея-то оскоромить?' Ириней взялся уже за кусок, а Фадеич шепчет ему: 'Скоромное, Ваше преосвященство'. Гость с сердцем оттолкнул блюдо, крикнув: 'Коли скоромное, так зачем, дурак, и подаешь!'… В другой раз он был поумнее: когда принесли ему с кухни блюдо с поросенком, он подал его прямо Иринею без всяких объяснений; за столом никого чужих не было, все свои, интимные. Иериней ласково взглянул на Фадеича, перекрестил блюдо большим крестом, сказав: 'Сие порося да обратится в карася' и, не дождавшись превращения, принялся есть с таким аппетитом, что и у других слюнки потекли»{15}.
В то время было распространено мнение о пользе обильного питья после сытной еды: «…после жестокого объедения для сварения желудка надобно было много пить»{16}.
Печальные последствия этой «методы» испытал на себе и герой романа Е. П. Гуляева «Человек с высшим взглядом, или Как выдти в люди», который, почувствовав недомогание после сытного обеда, позвал доктора.
«Когда ко мне явился Иппократ[108], я предварил его наперед, чтоб он не мучил меня микстурами. 'О, я далек от всех микстур, — отвечал он. — Если вы не любите лекарств, вам лучше всего лечиться по методе грефенбергского доктора Присница простою водою!.. Испытайте эту методу: она вам верно понравится! Я лечу ею только из славы!'
Я согласился. Эскулап[109] приказал подать несколько графинов воды и уселся подле меня следовать за ходом своего лечения. Он взял мою руку и стал прислушиваться к пульсу. 'Начинайте пить! — говорил он. — Это очень приятно, очень здорово!'
Я принялся проглатывать воду, один, другой, третий, четвертый стакан… Боже мой! Я потерял им счет. Эскулап заставлял меня пить без отдыха, без размышления. Я не взвидел света. В голове моей еще бушевало шампанское, а тут должно было пить воду.
— Чувствуете ли вы, — спрашивал меня доктор, — как выступает пот на вашем лице? Вместе с потом выйдут из вас все вредные испарения и вы — спасены. Пейте теперь другой графин!
— Неужели, — вскричал я в отчаянии, — неужели мне должно опорожнить все эти графины?
— Необходимо: это такая метода; она и приятна, и действенна!
Мне предстояло ужасное поприще. Я был самый несчастнейший пациент в ту минуту. Кровь моя стремилась в голову. Дрожь пробегала по всему телу и в то же время я задыхался от жара. Как будто нечистая сила давила мне горло и желудок… Доктор Санградо, лечивший все болезни кровопусканием или теплою водою, мне казался добрее. 'Довольно! — сказал мой тиран, когда я осушил второй графин. — Теперь вы ступайте в самом покойном положении гулять, два часа без остановки, куда хотите, только не на Невский проспект; идите прямо, не развлекайтесь ничем, не думайте ни о чем и, главное, забудьте, что вы нездоровы!'
— Помилуйте, доктор! Я не в силах раздвигать ноги!
— 'Тем лучше, отправляйтесь сию же минуту и сделайте пять верст пешком; потом, придя домой, выпейте последний графин!'
— Третий! — проговорил я с ужасом. — Вы меня уморите…
— Я вам сказал, что я лечу из славы; значит — вам нечего опасаться!
Приказав кучеру следовать за мною в коляске, на расстоянии десяти шагов, я отправился гулять… Можете представить, какую странную фигуру я разыгрывал, по наставлению гидропата, проходя по Большой Морской! Я был уверен, что вся Морская смотрела на меня, как на морское чудовище: внутри меня бушевало целое море — воды! Ни жив ни мертв, выпучив глаза, как пред лицом смерти, я медленно подвигался вперед, ничего не видя пред собою, кроме неумолимого моего эскулапа. Наконец все силы меня оставили… я упал без чувств…»{17}
Помещики «для пищеваренья после обеда затягивали хором русские песни»{18}, а кому после обильной еды предстояла дорога — «затягивали пояса», чтобы «поберечь желудки»{19}.
«…Я вовсе не гастроном; у меня прескверный желудок, — говорит княжне Мери Печорин в романе М. Ю. Лермонтова 'Герой нашего времени'. — Но музыка после обеда усыпляет, а спать после обеда здорово; следовательно, я люблю музыку в медицинском отношении»{20}.
Постоянно появлялись новые «теории» о том, что способствует или, напротив, вредит «сварению желудка». В. Г. Короленко вспоминает: «Однажды я сидел в гостиной с какой-то книжкой, а отец в мягком кресле, читал 'Сын отечества'. Дело, вероятно, было после обеда, потому что отец был в халате и в туфлях. Он прочел в какой-то новой книжке, что после обеда спать вредно, и насиловал себя, стараясь отвыкнуть; но порой преступный сон все-таки захватывал его внезапно в кресле»{21}.
«Смех всего полезнее на свете и удивительно как помогает сварению желудка…» — писал Д. В. Дашков П. А. Вяземскому{22}.
Одни, действительно, щеголяли непомерным обжорством, у других оно было только на словах. «Рылеев, как жаль, как и многие тогда, сам на себя наклепывал! Все из того, чтобы как-нибудь да выплеснуть — выказаться из садка! Совсем он не был обжора, а пишет к Булгарину: 'Я обжираюсь и проч.!' Это, тогдашняя черта, водилось и за Пушкиным. Придет, бывало, в собрание, в общество и расшатывается. 'Что вы, Александр Сергеевич!' — 'Да вот выпил двенадцать стаканов пуншу!' — А все вздор, и одного не допил! А это все для того, чтоб выдвинуться из томящей монотонии и глухой обыденности и хоть чем- нибудь да проявить свое существование»{23}.
Желанием «выдвинуться из томящей монотонии» обеденного ритуала можно объяснить далеко не безобидные выходки нарушителей застольного этикета. Об одном из них, Д. М. Кологривове, рассказывает В. А. Соллогуб: «Кологривов был приглашен на большой обед. В то время, как садились за стол, из-под одного дипломата выдернули стул. Дипломат растянулся, но тотчас вскочил на ноги и громко провозгласил:
— Я надеюсь, что негодяй, позволивший со мною дерзость, объявит свое имя.
На эти слова ответа не воспоследовало. Впрочем, ответ был немыслим и по званию обиженного, и по непростительному свойству поступка»{24}.
«Взыскательным гастрономом» называет П. А. Вяземский Г. А. Римского-Корсакова. Он был неумолим, когда в Английском клубе подавали неудачно приготовленное, по его мнению, блюдо. И в то же время «взыскательный гастроном» мог позволить себе за столом, в том же Английском клубе, «подать повод к большой неприятности». Об этом рассказывает Н. А. Тучкова-Огарева: «Иногда на Григория Александровича находила потребность учинить какую-нибудь чисто школьническую шалость. Однажды в Москве в Английском клубе, за обедом, он сказал сидевшему вправо от него приятелю:
— Бьюсь об заклад, что у моего соседа слева фальшивые икры[110] ; он такой сухой, не может быть, чтобы у него были круглые икры; погодите, я уверюсь в этом.
С этими словами он нагнулся, как будто что-то поднимая, и воткнул вилку в икру соседа. После обеда тот встал и, ничего не подозревая, преспокойно прохаживался с вилкою в ноге. Корсаков указал на это своему приятелю, и оба они много смеялись. Эта шутка могла бы также подать повод к большой неприятности, но, к счастию, один из служителей клуба ловко выдернул вилку из ноги господина, не успевшего заметить эту проказу»{25}.
Нередко нарушителем застольного этикета оказывался граф Ф. А. Остерман-Толстой, «человек замечательного ума и образования». Однако не «оковы этикета» определяли его странное поведение, а «необыкновенная рассеянность»: «…за обедом плевал в тарелку своего соседа или чесал у него ногу, принимая ее за свою собственную; подбирал к себе края белого платья сидевших возле него дам, воображая, что поднимает свою салфетку…»{26}