праздничный для бригады, потому что сегодня подводился итог их многодневной работы, сегодня должен быть виден результат ее.
Потому что, в отличие от любой другой строительной работы, труд взрывника — тяжкий, кропотливый, опасный — почти не виден до самого последнего мгновения. И имя этому мгновению — взрыв.
Взрыв — вот ради чего все усилия. Взрыв — это как роды, и всякий раз взрывник волнуется, как перед родами жены волнуется муж, будущий отец, гадая, кто родится, мальчик или девочка, с глазами голубыми или карими... Да, именно как отец волнуется взрывник, потому что мать волнуется по-другому, предчувствуя впереди, кроме радости, и боль, и муку. И Юра Шугин, и Петька, и Иван Сомов, и Женька Кудрявцев, радостно возбужденные, взволнованные, полезли в эту укромную щель, чтобы с комфортом, под защитой нависшего многотонного гранитного козырька, в прохладе, лежа на влажном песке, полюбоваться делом рук своих.
И всем казалось, что место это самое удобное. Они доверились мертвому камню, его несокрушимости, а он предал их. Предал тупо и жестко.
— Ребята, приготовились! Когда останется пятнадцать секунд, я буду считать! — сказал Шугин и не узнал своего голоса.
— Попрощаемся, парни! — Это Петька.
— Пошел к черту! — Это Иван Сомов.
— Замолчи! Все будет хорошо! — Это Шугин.
— Не надо, ребята! Жмитесь ко мне поплотнее, изо всех сил жмитесь! — Это Женька Кудрявцев, едва слышно.
— Раз! Два! Три! Четыре!
— Ну, начнем, помолясь! — Это Фома Костюк. Он кладет свою лапищу на отполированную рукоять машинки.
— Где же ребята? Где ребята, Фома? Почему не слышно? Боязно мне! — Это Тимофей Михалыч Милашин.
— Заткнись, старый черт! Не каркай! Там ребята, все один к одному, — соображают.
— Думаешь, обойдется?
— А как же мне еще думать! Не каркай, сказано, под руку! Раз! Два! Три! Четыре!
— Тринадцать! Четырнадцать! — Шугин хрипит, сжимается весь.
— Ну, поехали! — Это Петька Ленинградский.
— Пятнадцать! — Фома резко поворачивает рукоятку.
Мгновение тишины, потом остров тяжко вздрагивает и казавшийся несокрушимым гранит медленно вспучивается. Потом быстрее, быстрее, и вот уже летит под откос, в море, огромная глыбина, а мелочь все выше и дальше, а пыль в небо, в небо, заволакивая солнце.
И весь остров мелко дрожит.
— Пятнадцать! — кричит Шугин.
И вот мгновение звенящей тишины, и вдруг мощный толчок, и вдруг треск и хруст, и вдруг резко ослепляет Юру Шугина яркий свет, хлестнувший слева, и он, как отпущенная пружина, летит в этот свет, в это окно. И катится вниз по склону, а за ним катится Петька Ленинградский, за Петькой — Иван Сомов.
А Женька Кудрявцев лежит и не шевельнется, потому что он мертв. Потому что и здесь схитрила подлая глыба, осела не тем краем, каким должна была осесть!
И убила Женьку Кудрявцева — отличного парня, которого до последнего мига его жизни мучила совесть оттого, что друзьям его опаснее, чем ему.
Люди не умирают до тех пор, пока о них помнят! И хорошие люди живут дольше плохих, что бы на этот счет ни толковали обыватели.
И Женька живет, пока жив Юра Шугин. Пока жив Иван Сомов. Пока жив Петр Ленинградский. Пока не умрет Фома Костюк, человек, который плакал два раза в жизни — встретив своего названного сына Сашка и потеряв Женю.
РАССКАЗЫ
КОСТЯ БРАГИН
Боже мой, что творилось вокруг! Что творилось! «Волги» черные, «Волги» разноцветные, с полосами вдоль бортов и без них — за всю недолгую историю улицы не было на ней, наверное, такого скопища холеных автомобилей.
Косте, диким казалось и странным, что все эти серьезные, очень взрослые люди явились сюда из-за него, по его, Костькину, душу. Все уже знали, кто виновник. Костя Брагин стоял в сторонке, будто отгороженный прозрачным колпаком, и, когда подъезжали новые люди, на Костю указывали — бесцеремонно, пальцем, как на диковинную зверушку в зоопарке, на обезьяну или, скажем, на слоновую черепаху. Нет, скорее, конечно, на обезьяну, все же сходство некоторое есть, а уж с черепахой, даже слоновой, абсолютно никакого, потому что у той — панцирь. Эх, панцирь бы ему потолще! Чтоб забраться в него с головой, с ножками-ручками и замереть, затаиться, переждать! Постучат по панцирю, а он молчок! Его дома нету, он погулять пошел. Привет!
Дурацкие эти мысли были в некотором роде анестезией, притупляли остроту восприятия тех волн враждебности, которые явно, почти физически ощутимо, исходили от толпы приехавших людей.
Но вот прозрачный колпак лопнул со звоном — дзынь-ляля! Потому что сквозь него прошел некто широкоплечий, приземистый, в темно-сером пальто нараспашку, с красным возбужденным лицом. Некто подошел вплотную к Брагину, коротко спросил, скосившись в сторону:
— Этот?
Сзади закивали, подтвердили. Тогда незнакомец посизел лицом и яростно закричал Косте:
— Мальчишка! Мерзавец! Молокосос! Да ты знаешь, что ты наделал? Что ты наделал!!!
Он еще кричал какие-то свирепые слова, но Костя Брагин вдруг оглох. Он видел только, как резко открывается и закрывается рот стоящего напротив человека, шевелятся губы и гневно притопывает нога.
Костя стоял молча, и тело его напряглось, окаменело, будто сведенное судорогой.
И он почти спокойно думал, что должен сейчас же, немедленно найти какие-то резкие, обидные слова, потому что его оскорбили, унизили при всех. Но слова не находились. И тогда он молча повернулся к