Стихов было много, стихи были очень похожи друг на друга. Но самое странное — чем дальше, тем они становились слабее. Казалось, человек после усиленных упражнений, вместо того чтобы нарастить мускулатуру, становится все более хилым, угасает. Потом шли обрывки каких-то фраз, снова пейзажи, описания снов, бесконечные описания снов, и вдруг на трех страницах одна и та же фраза:
«Проклятье! Я должен, должен! Он мой! Он задыхается под стеклом, и сила его умирает! Я должен!»
Затем снова стихи, на французском уже языке, которого я не знаю. Очень много стихов. И рисунки: портреты, обнаженные женщины с непропорционально развитыми бедрами, шпаги, кинжалы.
И вдруг, как прозрачно-золотой кусочек солнца среди пожухшей травы, пушкинские строки:
А внизу фраза, трижды широко подчеркнутая: «Он же знал наперед, предчувствовал, знал! Безумец!» И нарисован дуэльный пистолет. И почерк совсем уже другой — угловатый, рваный, полуразборчивый.
Последнее стихотворение в тетрадке я с трудом разобрал.
И последняя запись — толстыми печатными буквами:
«Я — гордость России. Я законный наследник!»
Или у В. Б. Пассек:
«Во время бытности моей в Париже в 1876 году я почти каждый день имел счастье видеться с Иваном Сергеевичем Тургеневым, и однажды, совершенно случайно, разговор между нами перешел на тему о реликвиях, вещественных воспоминаниях, свято сохраняемых в национальных музеях на память о лучших представителях народной славы и народного гения».
Вот по этому поводу подлинные слова И. С. Тургенева:
«У меня тоже есть подобная драгоценность — это перстень Пушкина, подаренный ему кн. Воронцовой и вызвавший с его стороны ответ в виде великолепных строф известного всем «Талисмана». Я очень горжусь обладанием пушкинского перстня и придаю ему, так же как и Пушкин, большое значение. После моей смерти я бы желал, чтобы этот перстень был передан графу Льву Николаевичу Толстому как высшему представителю русской современной литературы, с тем, чтобы когда настанет и «его час», гр. Толстой передал бы этот перстень, по своему выбору, достойнейшему последователю пушкинских традиций между новейшими писателями».
Я закрыл тетрадь. И неожиданно для себя обнаружил, что наступил уже вечер.
В комнате был полумрак, напротив меня влажно поблескивали глаза Георгия Степановича. Я подумал вдруг — а что, если меня очень талантливо мистифицируют?
И тут же усмехнулся внутренне: а зачем? К чему столько усилий, столько страсти? Смысл какой?
Я глядел на Георгия Степановича, старого человека, добровольно взвалившего на свои плечи бремя чужой вины, и мне захотелось узнать, как же прожил жизнь он сам.
Но Георгий Степанович неожиданно вскочил, торопливо сунул мне сухую, горячую ладонь и глухо забормотал:
— Спасибо, что выслушали меня без усмешки. Тут в городе меня считают не совсем, — он дотронулся пальцами до лба. — Я иной раз и сам сомневаюсь... Может, они правы... Вы отыщете дорогу сами? Простите меня, я очень устал.
Ничего не оставалось, как уйти, и я ушел. И долго еще бродил по улицам спящего города и думал, и сомневался, и слово за словом перебирал весь этот странный разговор.
РАЗЫСКИВАЕТСЯ МОТОЦИКЛИСТ В ГОЛУБОМ ШЛЕМЕ
Ах, убывает, убывает в людях сентиментальность, тает, как речная, зоревая дымка!