Вагнера 'Искусство будущего', в которой, как мы увидим в дальнейшем, антропология Фейербаха еще резче отрывается от материалистической основы.
Возвеличивая 'драму идей', Геттнер приближается вплотную к либеральной теории литературы своего времени — к 'синтезу идеализма и реализма', к теории 'косвенной идеализации' (Фридрих-Теодор Фишер). 'Очищенный в классическом духе Шекспир' является здесь идеалом Геттнера — пункт, в котором он тесно соприкасается с известным немецким драматургом того времени — Геббелем. Колебания между воспроизведением действительности и 'воплощением идеи' заканчиваются таким образом победой второй точки зрения, хотя это и не проводится до конца, вполне последовательно.
Высказываемый Геттером в этой связи взгляд на античность представляет — собой двойственное развитие наследия классической немецкой эстетики. Двойственное потому, что хотя чувственный, материальный момент выдвинут у Геттнера и подчеркивается сильнее, чем у классиков, но зато все более исчезает гражданский элемент классовой борьбы, исчезает 'citoyen', скрывающийся у Руссо, художника Давида или молодого Гегеля под античным греком, и античность вырождается в пустую академическую 'красоту'. Материальное оказывается таким образом еще менее связанным с общественной действительностью, чем у Руосо или Гегеля. В лучшем случае оно становится технически используемым 'материалом' искусства. Геттнер — соединительное звено между старым Румором и теоретиком технической формы Готфридом Земпером.
Та же самая двойственность сказывается и в историко-литературных концепциях Геттнера. Здесь он, как достойный ученик Фейербаха, ведет борьбу против реакционной идеологии своего времени (например, в своей книге о романтике, 1850 г.). Его крупнейшая работа — 'История литературы XVIII века' — тоже была первоначально задумана как полемическое сочинение. 'Моя задача — реабилитировать старую просветительную философию, подвергнутую опале', — пишет он Келлеру (14 марта 1863 г.).
Но уже в том, что, по Геттнеру, просветительная эпоха достигает своей вершины в классической литературе Германии, проявляется характерная особенность нашего фейербахианца. Геттнер не в состоянии уловить в немецкой классике тот момент, благодаря которому она действительно, несмотря на свой идеализм, возвысилась над механическим материализмом XVIII века: он не видит в ней развития диалектического метода. Изображение немецкого классицизма как кульминационного пункта просвещения превращается у Геттнера в победу идеализма над материализмом. Геттнер старается доказать ненаучность материализма как раз у его наиболее решительных (представителей: у Дидро, Гольбаха и Гельвеция. Правда, Геттнер защищает материализм от наиболее грубых хулителей, но эта защита связывается подчас с такой односторонней критикой, слепота которой объективно равносильна самой клеветнической хуле.
Интересно также, что Геттнер критикует учение старого материализма о нравственности, ставя вопрос о жизнеспособности материализма в зависимость от того, сумеет ли он выработать такое учение. Но при этом Геттнер лишь повторяет в форме, еще более далекой от последовательного материализма, сомнения самого Фейербаха: 'В исходных пунктах я целиком согласен с материалистами, но не в дальнейших выводах'.
На таком фундаменте крупные литературно-исторические исследования Геттнера ('о романтической школе', 'История литературы XVIII века') неизбежно становятся беспринципными. Это не мешате потому, что в выборе тем Геттнер исходил из правильного классового инстинкта прогрессивного буржуа — и постольку он является достойным учеником Фейербаха. Но основные идеи Геттнера остаются двойственными. Не зная общественно-экономических основ излагаемой им истории литературы, он не видит и ее внутренней связи с классовой борьбой; периодизация исторического процесса устанавливается им самым поверхностным образом, на основе внешне-политических признаков. И так как материалистическую тенденцию теории познания Фейербаха он никак не мог развить дальше в применении к литературе, то он поневоле должен был ослабить эту тенденцию. В нарисованной им картине развития буржуазной идеологии все оттенки смещаются к невыгоде для ее как раз наиболее радикальных борцов; характеристика французских материалистов XVIII века составляет самую ошибочную и путанную часть его большого труда. Этот субъективно честный ученик и пропагандист учений Фейербаха также превращает фейербахианство в более или менее плоский и умеренный позитивизм, с налетом идеалистической софистики.
3. 'Религиозный атеизм'
Заговорив о Геттнере, мы лишь кажущимся образом уклонились от нашей темы. Геттнера всю жизнь связывала с Келлером тесная дружба. Внутреннее развитие обоих обнаруживает известное сходство (правда, с некоторыми оговорками ввиду особых условий швейцарской мелкобуржуазности Келлера). Выше, говоря о Келлере, мы указывали на эзотерический и отвлеченный характер его критики религии. Но здесь есть и нечто большее. В одном разговоре о Фейербахе, который мы находим в 'Зеленом Генрихе' Келлера, приводится краткая, но весьма интересная и чрезвычайно характерная для этого писателя параллель между Фейербахом и старым немецким мистиком Ангелусом Силезиусом. Граф читает стихи этого последнего и замечает: 'Не кажется ли, что здесь говорит с нами Людвиг Фейербах… Все это производит такое впечатление, что, живи добрый Ангелус в наши дни и будь его судьба лишь чуть-чуть иной, этот мощный созерцатель бога сделался бы столь же мощным и вдохновенным философом нашего времени'.
Чтобы пояснить эту мысль, очевидно, очень важную для Келлера, приведем два характерных двустишия Ангелуса Силезиуса (цитируемые графом в упомянутом
разговоре):
Излагаемая затем уже от лица самого Келлера критика Ангелуса Силезиуса направлена не против мистического содержания этих стихов, которое, напротив, принимается как подготовительная историческая ступень к позиции Фейербаха, а против 'примеси фривольности и остроумничанья в его пламенном мистицизме'. Очень характерно, что Келлер выдвигает здесь против Ангелуса Силезиуса 'трагически серьезного боголюбца', блаженного Августина.
Ясно, что мы имеем здесь дело с определенным отходом от фейербаховского материализма. Келлер выделяет из всей системы своего учителя антропологический принцип, превращает его в господствующий момент, игнорируя при этом решающее в материалистической философии, то есть вопрос о том, определяется ли бытие сознанием или сознание бытием, — вопрос, чрезвычайно ясно поставленный самим Фейербахом, особенно в его 'Философии будущего'. Что дело здесь не в 'поэтическом эффекте', а в некоторой черте мировоззрения Келлера, видно из всей, его литературной деятельности.
Келлер является писателем с реалистической тенденцией и не теряет под ногами почву общественной действительности даже там, где он разрабатывает сказочно-романтические сюжеты. Пожалуй, еще яснее, чем в 'Зеленом Генрихе', проявляется эта тенденция Келлера в новелле 'Потерянный смех' (Leute von Sedwyla, 1). Там истолкованное по-келлеровски Фейербахианство противополагается с большей политической резкостью как всякому мистическому сектантству, так и прикрытым эстетической внешностью компромиссам между пантеизмом и религией. Но в этой полемике есть весьма характерные черты. Во-первых, герой новеллы, атеист, легче всего сговаривается с двумя старыми бесхитростно верующими крестьянами. А во-вторых, отрицание других религиозных идеологий приобретает у Келлера оттенок агностицизма.
Так, например, герой новеллы говорит пантеистически настроенному священнику: 'Дело просто в том, что нельзя постоянно создавать кафедры для обучения вещам, которым никто не может научить другого, если только он хочет быть честным и правдивым…' Тот же фейербахианец следующим образом