умственным и физическим трудом была ликвидирована. И партия, советское правительство, руководящие широким процессом их ликвидации, используют богатейшие социальные возможности, заключающиеся в самой социалистической системе производства, чтобы ускорить отмирание всего, что ей противоречит.
Среди работников идеологических областей идет тот же процесс, но гораздо медленней. Бывает так, что рабочий ставит себе только непосредственную задачу — повысить производительность труда. Выполняя эту задачу, он сам превращается в технического руководителя и выдающегося организатора, — но это как бы «побочный продукт» его деятельности. Достаточно было проявить талант и честное отношение к труду, чтобы социалистическое общество, пользуясь этими качествами, освободило его от прежней односторонней специализации. Но общественное разделение труда в области чисто умственной, следовательно, и художественной, критической работы преодолевается (не у отдельных представителей, а в среднем, в массе) более сложным способом. Социалистическое устройство жизни открывает и здесь широчайшие возможности: оно дает писателям материальную обеспеченность, освобождение их от работы только ради заработка; непосредственное, живое общение с читателями, которые стоят на той же социально-политической позиции, что и они, и говорят об их творчестве с пониманием и заинтересованностью; неограниченную возможность учиться, обогащать свой жизненный опыт и т. д. Но, если говорить о каждом из писателей в отдельности, это дает ему только возможность преодолеть профессиональную ограниченность, сложившуюся еще под влиянием капиталистического разделения труда. На нынешнем этапе развития коммунизма профессиональные беллетристы, профессиональные критики еще существуют и должны существовать; следовательно, от каждого писателя и критика зависит, насколько он воспользуется этой возможностью.
Мы не хотим говорить о беспринципной склоке, оскорбленных самолюбиях и т. п.; в конце концов, дело не в этой досадной примеси к теоретическому спору. Но и теоретические высказывания писателей и критиков производят впечатление далеко не отрадное. Несколько лет тому назад Максим Горький справедливо отметил, что дискуссии о формализме и натурализме проходили, по большей части, очень неудовлетворительно: выступления были декларативны, в них не было анализа эстетических вопросов, а только ожесточенные нападки со стороны одних, ответная брань со стороны других, да еще достаточное число торжественных заверений — отныне «порвать» с формализмом и натурализмом и стать «полноценными peaлистами». Само собой разумеется, такая «дискуссия» дала очень небольшие результаты. Отрекшиеся вчера продолжали назавтра (да иначе и не может быть!) в прежнем духе, только под новой вывеской. А некоторое время спустя снова начали проповедовать формализм и натурализм, сначала робко и намеком, потом все смелее, В этом споре обнаружилась слабость эстетической мысли у многих художников.
Но и в критике положение, в общем, не лучше. После того как с вульгарной социологией в ее самой грубой форме было покончено, и такие «работы», как И. Нусинова (о Бальзаке и Сервантесе) или М. Храпченко (например, о Пушкине, Гоголе), стали редкостью на книжном рынке, большинство критиков решило, что дело доведено до конца и теперь разговоры о вульгарной социологии «попросту скучны». Но в измененных формах она ведь продолжает существовать; это видно хотя бы из того, на каком теоретическом уровне идет спор об «иллюстративности литературы». В. Ермилов, например, утверждает, что в романе «Война и мир» народ не является активным субъектом истории; это, разумеется, далеко от истины, но очень близко к прежним вульгарно-социологическим «обработкам» Толстого. И выводы, которые т. Ермилов делает из своей ложной предпосылки, остаются на том же уровне: он утверждает, что перед литературой стоят теперь «совершенно другие» задачи и «совершенно новые» по отношению ко всему прошлому, и требует поэтому новой «нетрадиционной композиции». Что это, как не характернейший для вульгарной социологии схематичный, антиисторический подход к вопросу о «старом и новом»?
И в недавней дискуссии о критике главный принципиальный пункт заключался в том, что наши писатели дают совершенно новые в мировой литературе явления, а критики не выполняют своей обязанности и не умеют это новое распознать. Наряду с этим неоднократно говорилось, что критик должен, прежде всего, понимать и другим разъяснять, в чем состоит индивидуальная творческая манера того или иного писателя.
Выше, приводя примеры из прошлого и из буржуазной современности, мы старались показать, в каких пределах это требование законно. Индивидуальная литературная манера, как самоцель, не имеет для искусства большой цены. Очевидно, натуралистическая серость характерная для многих произведений, так всех утомила, что мы готовы удовлетвориться хотя бы внешней и очень относительной оригинальностью. Но нетрудно предсказать, что маньеризм не даст желаемого выхода, и если он на время воцарится, скоро многие опять потянутся от его пряностей к черствой корке натурализма. Слова о «художественном своеобразии» пусты и бессодержательны, если только это своеобразие не основано на стремлении к художественной и идейной объективности, не выдерживает проверки посредством объективных эстетических критериев.
Простое повторение слов о «новизне» вовсе не служит гарантией против топтания на месте. Подлинно новое часто выступает в такой форме, которая требует серьезного анализа, чтобы новое могло быть точно узнано и раскрыто. Так, например, не было недостатка в «теоретиках», которые кричали, что советское государство не имеет ничего общего с государством буржуазным, и делали отсюда вредительские выводы, — например, о том, что нам не нужно разрабатывать свою науку о праве. И нужна была гениальность Сталина, чтобы показать истинную новизну, открывающуюся в переживаемый нами теоретический период: она состоит в том, что «отмирание государства» — процесс гораздо более медленный, чем это себе представляли Маркс и Энгельс. Историческая действительность не ведет себя так «радикально», как хотелось бы теоретикам, она «хитрее», чем это воображают люди.
Эти мысли Сталина чрезвычайно поучительны и важны для теории литературы, в особенности для правильного решения вопроса в плодотворной новизне. Но для того, чтобы воспользоваться этой мыслью, необходимо глубоко изучить марксистско-ленинскую теорию искусства, основательно проштудировать историю литературы и критики; таких знаний товарищи, участвовавшие в дискуссии, обнаружили мало. Они нервничали по поводу того, что критика чересчур много занимается творчеством Бальзака, Толстого, Горького. Правда, повод для этого был: многие статьи, посвященные этим и другим великим писателям прошлого, носят «юбилейный характер» и забываются читателем на следующий же день. Но ведь и это доказывает только, что освоение классического наследства требует от нас гораздо большей и лучшей работы, — вывод, противоположный тому, которого добивались «диспутанты».
В суждениях о литературе недостает действительного идейного и эстетического масштаба, позволяющего оценивать новые явления. Нет ничего легче, как назвать какого-нибудь модного буржуазного писателя и доказать, что целый ряд советских писателей стоит выше его. Еще легче ссылаться на то, что мы по мировоззрению стоим выше буржуазной (и не только современной, упадочной) литературы и, следовательно, каждый из нас превосходит по высоте мировоззрения любого буржуазного писателя.
Но реальное соотношение между мировоззрением и литературным творчеством не так просто. Художественная плодотворность мировоззрения зависит не только от его правильности, но и от того, насколько глубоко писатель его прочувствовал, насколько он изучил его научное содержание, насколько он сознательно относится к своей художественной работе и т. д. Если принять во внимание эти осложняющие обстоятельства, то результат окажется несколько неожиданным. Томас Манн, например, испытывал философское влияние Шопенгауэра и Ницше. Было бы попросту смешно проводить какое бы то ни было сравнение между этими философиями и марксизмом. Но следует ли из этого, что любой из посредственных советских писателей превосходит по уровню своего мировоззрения Томаса Манна? И да, и нет. Про зайчонка, прыгающего на вершине холма, можно сказать, что «он стоит выше», чем слон, идущий пв долине. Все же сравнительные размеры зайца и слона этим еде не определяются.
Марксизм-ленинизм — это высшее мировоззрение, выработанное человечеством, но человек, который хочет им воспользоваться, должен добыть его собственной работой. Даже в политической области, где марксизм-ленинизм проявляется в более прямой и непосредственной форме, его влияние не бывает стихийным. Если такие товарищи, как Диас, Пасионария, Торез, сильнее, чем другие пропагандисты их партий, влияют на широкие и не только рабочие массы, то дело здесь не только в марксизме, к которому и те и другие примыкают, но в том, как усвоили отдельные пропагандисты это учение. Писатель, знающий марксизм-ленинизм только по докладам, хрестоматиям и т. д., не имеет даже отдаленного представления о