твоей профессии должны высказаться первыми.
Он чуть не рассмеялся:
— Моей профессии? Люди
— Ты сейчас не пишешь?
— Ни слова за последние годы, исключая одно стихотворное посвящение Малки.
— Но у тебя сохранились связи в журналистике, в киноиндустрии?
«А при чем тут кино? — подумал он. — Уж не хочет ли она найти кого-то, кто снимет фильм про нападение на ее внука?»
Как далее выяснилось, Либор с его связями был нужен, чтобы разобраться с одним кинорежиссером, о котором он, конечно, слышал, но которого не знал лично. Режиссер этот был не из голливудской тусовки и вообще дистанцировался от шоу-бизнеса. Его последние заявления наделали много шума, Либор наверняка об этом слышал.
Но оказалось, что он не слышал. Его давно уже не интересовали сплетни.
— Это не сплетни, — сказала она. — Он заявил, что понимает, почему кто-то захотел ослепить моего внука.
— Потому что кто-то свихнулся?
— Нет. Это из-за Израиля. Из-за Газы. Он сказал, что понимает, почему люди ненавидят евреев и хотят их убить.
В первый раз с начала беседы ее рука задрожала.
— Он сопоставляет причины и следствия, это естественно, — сказал Либор.
— Причины и следствия! И в чем, по-твоему, причина фразы «Евреи — это подлые убийцы, которые заслуживают смерти» — в евреях или в человеке, ее сказавшем? Следствие известно, но в чем причина, Либор?
— Эмми, пожалуйста, не требуй от меня логических рассуждений.
— Послушай меня, Либор. — Серо-голубые глаза смотрели на него в упор. — Всему на свете есть своя причина, как известно. Но этот человек сказал, что он
Либор знал, где этому конец. Там же, где и всегда. Он покачал головой, как будто возражая собственным мрачным мыслям.
— Вот почему я обратилась к тебе, — продолжила Эмми Оппенштейн. — Я обращаюсь ко всем знакомым мне людям твоей профессии с просьбой открыто заклеймить этого человека, который, как и вы, имеет дело с воображением, но при этом выходит за все рамки допустимого.
— Воображение нельзя загнать в какие-то рамки, Эмми.
— Но ведь можно потребовать, чтобы оно было честным и справедливым.
— Нет, Эмми, нельзя. Справедливость и воображение никак не связаны между собой. Справедливостью ведает суд, а это уже из другой оперы.
— Я говорю не о такой справедливости, и ты это знаешь. Разве воображение дано нам не для того, чтобы увидеть мир глазами людей, которые думают иначе, чем мы?
— А разве это не то же самое
— Нет, Либор. Его понимание — это всего лишь выражение политической лояльности. Он понимает это так, как ему внушают политики. Он просто соглашается — и все. Тьфу! — Она щелкнула пальцами, характерный жест из времен ее молодости. — Это значит, что понимает он только себя самого и свою склонность к ненависти.
— Ну, себя самого — это уже кое-что.
— Это ничто! Даже меньше, чем ничто, если попытаться как-то объяснить эту склонность. Многие люди ненавидят евреев просто потому, что они их ненавидят. Для этого им не нужны никакие предлоги и стимулы. А для тех, кому нужен стимул, таковым стало отнюдь не насилие в Газе. Этим стимулом стали пристрастные, подстрекательские выступления репортеров и комментаторов. Этот стимул — слово, а не дело.
Либор чувствовал, что она обвиняет и его. Не только его профессию, но и его самого.
— Личное мнение всегда субъективно, Эмми. Ты думаешь, что смогла бы рассказать об этих событиях менее пристрастно, чем они?
— Да, смогла бы, — заявила она. — Я вижу преступников с обеих сторон. Я вижу два народа, которые предъявляют друг другу претензии, порой справедливые, порой нет. И я не кладу свои пристрастия ни на одну чашу весов.
Две дамы уселись за соседний столик напротив Либора, обе примерно двумя десятилетиями моложе Эмми, по его оценке (теперь он оперировал десятилетиями, которые стали для него минимальной единицей измерения возраста). Женщины вежливо улыбнулись. Он улыбнулся в ответ. Их начальственные манеры, а также четко выверенная длина их юбок наводили на мысль, что это встретились два ректора, дабы обсудить проблемы своих университетов. Эх, будь ему позволено, он бы поселился здесь в качестве живого талисмана, пообещав не быть назойливым, не включать радио поздно вечером и не разговаривать на еврейские темы. Пил бы чай с печеньем в компании женщин-профессоров и женщин-ректоров. Обсуждал бы пагубное снижение стандартов письменного и разговорного английского. По крайней мере, они должны знать, кто такая Джейн Рассел.
Хотя нет. Эти как раз не знают. Да и в любом случае они — не Малки.
О чем бишь мы? Ах да: преступники со всех сторон. И еще слово. Что она сказала про слово? Это стимул для ненависти. Сколько он помнил, ни одно из его слов таким стимулом не было. Для любви — возможно. Но не для ненависти. Он был слишком несерьезен для этого.
— Видишь ли, — напомнил он Эмми, как будто стыдясь того, чем занимался всю жизнь, — есть большая разница между описанием телесных достоинств Аниты Экберг и рассуждениями о правдах и неправдах сионизма.
Однако она не была настроена обсуждать тонкости репортерской работы.
— Я скажу тебе, что такое большая разница, Либор. Это разница между
Он хотел сказать, что очень ей сочувствует, но не может помочь. Потому что он сейчас не в том положении, чтобы оказывать помощь, и еще потому, что все это не имеет смысла. Не имеет и никогда не имело смысла. Но ему не удалось найти подходящие слова, чтобы сказать это Эмми Оппенштейн.
«Ведь это еще не Хрустальная ночь», — подумал он.
Но сказать это вслух он не смог.
У него была своя Хрустальная ночь, когда умирала Малки, — и не похоже, что Бог в ту ночь обратил на них обоих всепрощающий взор.
Но и об этом он говорить не стал.
— Хорошо, я свяжусь со знакомыми журналистами, — сказал он в конце концов. Это было все, что он мог для нее сделать.
Но она знала, что он не сделает и этого.
Со своей стороны — не взамен гипотетической услуги, а просто по старой дружбе — она дала ему телефон авторитетного психотерапевта. Он заявил, что не нуждается в психотерапевте. Она вытянула руки и приложила ладони к его щекам. Этот жест означал, что в психотерапевтах нуждаются все. И пусть он не