ностальгическое стремление решать сложные проблемы простыми и радикальными средствами, каковые «решения» могли повергнуть в ужас даже многое повидавшего беженца из-за железного занавеса. Треслав повидал немногое, будучи беженцем только из Хэмпстеда, но и он содрогался от ужаса за компанию с Либором.
При таком раскладе байкер в палестинском шарфе представлял собой нечто из ряда вон: это был не палестинец и не какой-нибудь англосакс, норовящий подпитать чужим горем свою природную злость; это был еврей, который к тому же целыми днями торчал в еврейском молитвенном доме. «Объясни мне это, Либор». Но Либор не мог этого объяснить.
— Наша нация больна, — только и сказал он.
Наконец Треслав обратился с вопросом к Хепзибе, которую он сначала не хотел беспокоить по этому поводу.
— Я давно уже стараюсь не глядеть в ту сторону, — сказала Хепзиба.
У нее это прозвучало как упоминание о Содоме и Гоморре, один лишь взгляд в сторону коих обрекал человека на гибель.
— Почему? — спросил он. — Что там творится?
— Не думаю, что там творится что-то особенное. Просто они таким вот образом демонстрируют свою гуманность.
— Я тоже сторонник гуманности, — заявил Треслав.
— Я это знаю, дорогой. Только они готовы проявлять гуманность ко всем, кроме нас. Под
— Я тебя понял, — быстро сказал Треслав, избавляя ее от пояснений. — Но разве при этом нельзя обойтись без таких шарфов? Разве обязательно при этом открыто прославлять вашего врага? Под
Она чмокнула его в макушку. Этот поцелуй означал: «Тебе еще многому надо учиться».
Так что он сидел дома и пытался учиться. Он чувствовал, что Хепзибу такой вариант устраивает больше, чем его пребывание в музейных стенах. И Треслав тоже предпочитал такой вариант: он, как верный еврейский супруг, охранял их жилище, вдыхал ее запах и ждал, когда она вернется с работы, слегка запыхавшись ввиду избыточного веса и гремя серебряными перстнями на пальцах, как экзотическая восточная танцовщица.
Ему нравилось слышать жизнерадостный голос, произносящий его имя с порога квартиры: «Привет, Джулиан!» Он чувствовал себя здесь нужным. Прежде, в других голосах, произносивших его имя, обычно звучало недовольство тем, что он все еще здесь.
Ее приход означал завершение его дневных образовательных трудов. Он жалел, что в свое время не зацепил в университете пару-другую семинаров с еврейской тематикой: о Талмуде, о каббале и еще желательно что-нибудь проясняющее, почему некоторые евреи носят шарфы с цветами ООП. А сейчас начинать с нуля было непросто. Либор предложил ему изучать иврит и даже порекомендовал педагога — чудеснейшего человека десятью годами старше рекомендателя, с которым они имели обыкновение неспешно гонять лимонные чаи в ресторанчике на Бейкер-стрит.
— «Неспешно» означает часа три, за которые он высасывает чашку чая через соломинку, — пояснил Либор. — Он научил меня тому немногому, что я знаю на иврите; это было в Праге еще до прихода нацистов. Тебе придется брать уроки у него на дому, и ты, возможно, не будешь понимать его из-за кошмарного акцента — он родом из Остравы. Тебя он уж точно не расслышит, так что нет нужды задавать ему вопросы. И еще, тебе надо будет привыкнуть к спазмам шеи — его, не твоей, — а также к тому, что он все время будет кашлять тебе в лицо и, может, прольет несколько слезинок по своей жене и детям. Но зато он говорит на прекрасном, классическом, доизраильском иврите.
Однако Треслав посчитал, что иврит выше его разумения, даже если преподавателем будет кто-то менее похожий на живую мумию. Его прежде всего интересовала история, в частности история идей. И он хотел научиться думать на еврейский манер. Для этого Хепзиба посоветовала ему трактат Моисея Маймонида[101] «Путеводитель растерянных». Сама она его не читала, но слышала много восторженных отзывов об этом тексте двенадцатого века; а поскольку Треслав был растерян и нуждался в путеводных наставлениях, ничего лучше нельзя было и придумать.
— Мне кажется, ты просто хочешь, чтобы я надолго заткнулся, — сказал Треслав, едва увидев оглавление и размер шрифта.
На его взгляд, это была одна из тех книг, которые ты начинаешь читать в юности и заканчиваешь в доме престарелых на соседней койке с другом Либора, великим знатоком иврита.
— По мне, ты и так достаточно хорош, — сказала она. — Мне нравится эта твоя растерянность. Но ты же сам все время твердил, что хочешь учиться.
— Тебе правда нравится моя растерянность?
— Я ее просто обожаю.
— А как насчет того, что я необрезанный?
К этой теме они возвращались неоднократно.
— Сколько раз тебе повторять: для меня это не суть важно.
— Зато для меня это очень чувствительный вопрос. В буквальном смысле чувствительный.
Он предложил обратиться к какому-нибудь специалисту. Никогда не поздно это сделать. Она была решительно против.
— Это будет нелепо, — сказала она.
— А если мы заведем сына?
— Мы не собираемся заводить сына.
— Ну а если?
— Это будет совсем другое дело.
— Ага, значит, что хорошо для него, для меня не годится. В этом доме существуют двойные стандарты возмужания.
— При чем тут возмужание?
— Как раз это я и пытаюсь выяснить.
— Знаешь что, обратись-ка ты к более авторитетным источникам. Почитай того же Маймонида.
Он долго не решался взяться за Маймонида, предвидя печальный конфуз, неизменно поджидавший его при чтении любого философского труда. Сколько раз он, бывало, плескался в прозрачных и ясных водах вступительных рассуждений автора, а через несколько страниц ясный свет вдруг начинал меркнуть, воды темнели — и вот уже он тонул в мутном болоте непонимания. Но с Маймонидом все вышло иначе. Маймонид вообще обходился без прозрачной воды, и Треслав ухнул в болото с первых же прочитанных фраз.
«Люди полагали, — писал Маймонид, — что слово
Прежде чем двигаться дальше, вглубь текста, Треслав решил досконально разобраться с описанием Божественной внешности (или ее отсутствия) и уточнить смысл слова
«Эта религия слишком стара для меня», — подумал Треслав. Он ощущал себя малым дитем, заблудившимся в темном лесу дремучих мыслей.