Дверь отворяется, порог переступает смуглая большеглазая девушка. Во взгляде, да и во всем очерке удлиненного лица есть какое-то особенное свойство: не исчезающая вопреки живой улыбке серьезность. На слегка округленную загорелую щеку падает косая узкая полоса солнца, делая заметным совсем юный пушок. Черные волосы заплетены в две косы: одна свешивается сзади, другая перекинута через плечо. Каурову вдруг вспоминается: вот так же носила свои косы молоденькая Като, жена Кобы. Впрочем, не совсем так: одна коса Като была уложена вкруг головы, но другая как раз чернела спереди, повторяя мягкую выпуклость платья. Кауров невольно смотрит на Кобу, видит, как его глаза, сейчас сощуренные нижними веками, взирают на вошедшую. Кто же она? И лишь в следующий миг приходит узнавание-угадка: это же Надя, меньшая в семье Аллилуевых. Это же ее ровно вытянутый, в отца, нос, будто вырастающий прямо изо лба, ее просвечивающее сквозь жизнерадостность, унаследованное тоже у отца некое подвижническое выражение.
Перейдя в последний класс гимназии, прозанимавшись весь учебный год и в музыкальной школе, Надя провела лето под Москвой в семье инженера-большевика Радченко, с которым еще в Баку близко сошелся большевик-слесарь Аллилуев. Лишь вчера она вернулась.
Уже видевшись нынче и со Сталиным и с Орджоникидзе, Надя теперь радостно здоровается с бывшим репетитором своей сестры:
— Алексей Платонович, вот вы и опять у нас! Меня сначала не узнали? Да? Стала длинная, как папа!
Кауров пожимает ее суховатые, в царапинках, как у подростка, пальцы.
— А вы, Алексей Платонович, все такой же… Такой же… — Надя затрудняется в поисках слова.
— Простота-парень? — подсказывает Серго.
Она находит собственное определение:
— Чистосердечный.
Кауров трогает рукой, показывает свою макушку, где просвечивает розоватый кружок.
— Уже, Наденька, в лысые записываюсь… Лысый студиоз.
Опустив трубку в карман брюк, Коба прислонился к круглой, обшитой жестью печке. Так и стоит, прижмурясь, в недавно купленном, еще свежем пиджаке со втачными в лацканы черными бархатными вставками. Вот он легонько отталкивается заложенными назад ладонями, вновь приникает спиной к печке и опять отталкивается. Этак покачивая себя, что явно служит знаком распрекрасного настроения, нечастого у Кобы, он прислушивается к разговору.
Надя с улыбкой — эта улыбка выказывает красивые, блистающие белизной зубы продолжает:
— Мама велела звать всех в столовую.
— Обождет! — роняет Сталин. Грубоватость даже в минуты довольства остается его второй натурой. Еще тут потолкуем.
— Дядя Сосо, а мне у вас можно посидеть?
— Садись. Не помешаешь.
Она забирается с ногами, обутыми в домашние легкие туфли, в дальний угол крытой бордовой обивкой оттоманки. Эту оттоманку — широкий диван с подушками, заменяющими спинку, первое приобретение молодоженов Аллилуевых — мама словно бы в память большой безоглядной любви, заставившей ее, четырнадцатилетнюю, тайком покинуть полный достатка отчий дом ради жаркого не по годам чувства к молодому мастеровому-революционеру, всюду возила с собой. И поставила сюда, в комнату, где укрывался Ленин.
Оттененные длинными прямыми ресницами, серьезные и как бы таящие удивление глаза Нади обращены на Сталина. Мама уже вчера, переходя то к дело на шепот, не удерживалась от восклицаний, экспансивного всплескивания руками, поведала ей, притихшей младшей дочери, целую повесть о том, что тут, под этим кровом, произошло во вторую неделю июля. Повесть начиналась минутой, когда дядя Сосо позвонил в госпиталь и вытребовал маму домой. Затем следовали всякие подробности о поселившемся здесь Ленине, кончалась повесть опять же дядей Сосо, Цирюльником Верная Рука, который вместе с папой проводил скрывавшихся к воскресному ночному поезду.
Вот он, стоя у печки, все покачивается взад-вперед с явным удовольствием, о которой свидетельствует и точно бы кошачий прижмур, несколько стушевывающий редкостную для грузина твердость черт, давний друг семьи, давний квартирант Аллилуевых, то надолго исчезавший, то внезапно появлявшийся, вошедший в Надино детство незабываемыми взблесками. Разве забудешь, скажем, как он пальцами-тисками защемил ее ноздри? Да, защемил. И она выдержала испытание.
Привелось и в миновавшие недели каникул порой слышать о нем. Инженер-большевик Иван Иванович Радченко зачастую оставлял дом — странствовал в Шатурских болотах, взяв поручение Московской городской управы двинуть торфозаготовки. Надя привязалась к его жене, наполовину шведке, Алисе Ивановне и к девятилетнему Алеше, то же, как и мать, беленькому, розовощекому. В дачный мирок волнами доплескивал большой бушующий мир: июльские события, разгром и запрет «Правды», приказ об аресте Ленина, с которым, кстати сказать, еще в 1900 году в Пскове сблизился Радченко. Июль перевалил за середину, когда Иван Иванович в распахнутой черной тужурке, в украинской вышитой рубашке, в сапогах наведался к семье с торфоразработок. Среди множества газет он привез из Москвы и невзрачную кронштадтскую «Пролетарское дело». Там на видном месте была напечатана статья «Смыкайте ряды» за подписью члена Центрального Комитета Российской социал-демократической партии К. Сталина. Именно в этот тягостный, опасный для партии момент, как бы противостоя распространившимся смятению и подавленности, Сталин впервые в своей деятельности счел нужным подписаться именно так. Иван Иванович прочел вслух эти столбцы жене и шестнадцатилетней петербургской гостье, пристроившейся тут же у стола.
Надя вслушивалась в определенные, словно грубой выделки, без разнообразия оборотов, отражавшие что-то сильное даже и своей негибкостью слова далекого дяди Сосо: «Теснее сплотиться вокруг нашей партии, сомкнуть ряды против ополчившихся на нас бесчисленных врагов, высоко держать знамя, ободряя слабых, собирая отставших, просвещая несознательных».
На дачу к Радченкам вскоре заехал осанистый, вдумчиво посматривавший сквозь пенсне Ногин, один из участников только что закончившегося Шестого съезда партии. Наде показалось, что он с каким-то особенным вниманием на нес взглянул, когда Радченко, подозвав ее, сказал: «Знакомьтесь, Виктор Павлович. Это Надя Аллилуева». О чем два большевика говорили наедине, она, конечно, не знала. Но за общим ужином опять услышала имя Кобы. Тут же была упомянута коробка папирос «Ой-ра». Лишь ее Сталин держал в руке, когда шел к трибунке, чтобы выступить с отчетным докладом Центрального Комитета. Раскрыл, положил перед собой этот коробок — на внутренней стороне крышки уместился весь конспект доклада. Теоретика из себя не строил, не возвещал новых идей, говорил как верный твердый последователь Ленина, пребывавшего в подполье. Наде тогда подумалось: неужели речь идет о том самом дяде Сосо, нередко обросшем, который, бывало, трунил над девочками Аллилуевыми, весело к ним обращался: Епифаны-Митрофаны?
Ногин рассказывал и нет-нет опять как-то очень тепло взглядывал на дочь Аллилуевых. И только вчера, когда мама шепотком открыла своей младшей тайну квартиры-вышки, послужившей убежищем для Ленина, Наде стало ясно, почему обращенные к ней глаза Ногина были так теплы. Ведь сюда к Ленину приходил и Виктор Павлович. А дядя Сосо тогда всякий день здесь находился, еще и проводил скрывавшихся на поезд.
Теперь он, не покидая местечка у печки, помалкивает, посматривает на забравшуюся в уголок оттоманки Надю.
46
Достав из кармана трубку, Коба прошагал к столу, выбил в массивную каменную пепельницу загасшие остатки курева и, втискивая коричневатой, как бы прокопченной подушечкой большого пальца в чубук свежую порцию темного, крупной резки табака, обратил взгляд на Каурова. И протянул:
— Лысый студиоз?