необходим для того, чтобы «сдерживать толпу». Географ Страбон – грек, много путешествовавший и подобно Полибию в самом Риме изучивший римское язычество, говорит о мифах, что они необходимы для людей, не привыкших к философствованию, и в то же время современник его, Дионисий галликарнасский, также грек, пришедший в Рим около 30 г. до Р.Х., считает мифологию частию язычества самою слабою: «толпа, лишенная философского образования, – он говорит, – обыкновенно понимает мифы в самом дурном смысле; выходит одно из двух: или презирают богов за то, что они так худо ведут себя, или же, по примеру их, поступают еще хуже». Эти мнения наблюдателей сторонних и вполне беспристрастных дают чувствовать, что в Риме уже происходило брожение умов, не удовлетворявшихся более баснями, принесенными из Греции: на веру смотрели, как на могущественную политическую силу, а самое существо веры – мифы – приводили мыслящих людей в затруднение: отказаться от них значило, так сказать, оставить одну скорлупу, внешнюю оболочку без внутреннего содержания; удерживать же их – претило несколько развитому уму и чувству.

Впрочем, предусмотрительные политики и философы, несмотря на то, что и сами не принадлежали к числу верующих, старались предотвратить окончательный упадок веры, потрясенной в самом основании своем. Для этой цели Сцевола придумал отделение государственной веры от веры поэтов и философов, а Варрон – троякое учение о богах: мифическое, которым пользуются поэты, естественное, употребляемое философами и гражданское, признаваемое народом. Но эти тонкие разделения, оставшиеся неизвестными простым римлянам, для образованных послужили только поводом думать о богах все, что угодно, при условии соблюдения установленных обрядов, присоединяя к неверию еще крайнее лицемерие.

Такое раздвоение веры и мысли нельзя не заметить в лучших римлянах того времени, например, в Цицероне, много содействовавшем своими сочинениями распространению в Риме греческой философии. Как философ, он верит в Бога, допускает провидение и продолжение бытия по смерти, но как государственный муж, чтит также предания и обычаи, наследованные от предков; стоя на площади пред народом или в сенате пред сановным собранием, он с воодушевлением времен Нумы Помпилия призывает богов-защитников, между тем как в домашнем уединении в своих сочинениях оспаривает мифологию и авспиции, т. е. гадания, допущенные законом, а в своей переписке с друзьями, так ярко рисующей тогдашнее общество, обходится без всякой веры, – и философской, и народной, и представляется вполне равнодушным к тем вопросам, которые сам называл важными, достойными более всего занимать умы рассудительных людей. Мифы – это печальное наследие Греции – он называет бессмысленными баснями, которые «изображают богов воспламененными гневом и увлеченными до бешенства, описывают их ссоры, битвы и раны, рассказывают о их ненависти, распрях, рождении и смерти, показывают их стонущими и плачущими, заключенными в оковы, беззаботно погруженными в наслаждения всякого рода». Этот знаменитый римлянин, пользовавшийся огромным влиянием на современное общество, сам не имел ясных и определенных понятий ни о божестве ни о душе человеческой. Изложив мнения мыслителей о душе, он замечает: «Какое из этих мнений истинно, Бог знает, даже трудно решить, какое из них вероятнее». Но не только мнения философов были различны и даже противоречивы, – Цицерон находил, что философы противоречили даже сами себе, что у них был разлад между учением и жизнью: «Найдется ли философ настолько нравственный, настолько установившийся в мыслях и жизни, как требует разум? – такой, который считал бы свое учение не выставкою знания, а законом жизни, который повиновался бы сам себе и исполнял свои определения? Можно видеть, как одни до того легкомысленны и хвастливы, что лучше было бы им совсем не учиться, другие корыстолюбивы, – некоторые честолюбивы, – многие рабы своих страстей, так что слова их удивительно противоречат жизни; все это кажется мне весьма постыдным».

Появление в Риме божеств всего языческого мира – с востока и запада – еще более содействовало ослаблению народной веры. Римляне считали веротерпимость наилучшим средством к всемирному господству, а посему, покоряя народы, не касались туземных верований и позволяли чужеземным жрецам устраивать в Риме богослужение по своим обычаям. В начале христианского летосчисления Рим знал и исповедовал почти все религии подвластных стран; с давнего времени боги Египта проникли даже в капитолий, служивший средоточием римского могущества. Появились и жрецы с Дальнего Востока, возбуждавшие сильное любопытство своим аскетизмом, торжественными обрядами и пышною обстановкою. Вместе с ними с востока во множестве пришли астрологи, толкователи снов и заклинатели, которые стали распространять в народе веру в тайные силы гадания и предзнаменования. Люди всякого звания и состояния устремились к этим пришельцам, одни, чтобы наполнить пустоту души, потерявшей веру предков, другие, чтобы удовлетворить склонности ко всему чудесному и таинственному. Со своей стороны восточные жрецы ничем не пренебрегали для распространения своих суеверий и пользовались большим успехом не только среди простого народа, но и в домах знатных и богатых лиц. Вскоре было замечено, что чужеземные вероисповедания берут верх над народною верою и, поблажая нравственной распущенности, вредно действуют на общественную нравственность. Римские боги смешались с восточными, и новые обряды проникли в римские храмы. К прежнему неверию присоединились всевозможные суеверия, так что напуганное воображение всего боялось, и язычник постоянно был в страхе и трепете. «Одно изречение гадателя, – говорит Цицерон, – осмотр жертвы, услышанное слово, пролетевшая птица, встреченный по дороге халдей или аруспиций, блеснувшая молния, прогремевший гром, вид какого-нибудь предмета, пораженного молнией, самый пустой, обыкновенный случай, если только он кажется нам предзнаменованием, – все служит к тому, чтобы ужасать нас, и мы не можем наслаждаться ни одною минутою спокойствия; казалось бы, что сон должен служить нам некоторого рода убежищем, в котором мы можем отдыхать от горя и забот, – между тем, наши беспокойства и ужасы порождаются именно во время сна». С целью ограничить влияние чужеземных вероисповеданий были изданы законы, которые должны были силою достигнуть того, чего не могла достигнуть убеждением одряхлевшая вера римлян. Но эти законы не пользовались уважением, потому что сами законодатели нарушали их, притом, они не преследовали тех, которые оставались наружно верными отечественной вере, что давало возможность, видимо повинуясь закону, свободно усвоять иноземные верования.

Самое могущество Рима – всемирное владычество – послужило ко вреду древней веры его и нравственности. С покорением почти целого света в столицу мира стали стекаться богатства всех стран; прежняя простота нравов и умеренность исчезли и заменились ненасытным желанием наслаждений и роскошью. Вот почему Лукреций советует своим соотечественникам обратить внимание на учение Эпикура, который восхваляет мудреца, не страшащегося ни богов, ни мук ада. Советы Лукреция нашли подготовленную и вполне благодарную почву в тогдашнем обществе: эпикурейский взгляд на жизнь, исключительная привязанность к выгоде и удовольствиям и вместе с тем полное равнодушие ко всему остальному, начиная с веры, – вот те побуждения, которыми руководствовались современники Цицерона. Замечательно, что в то самое время, когда Рим казался таким великим и когда, по-видимому, можно было иметь доверие к будущему, проницательным умам представлялось, будто падение уже начинается. Тит Ливии, в предисловии к своей истории строго осуждая современные нравы, сожалеет о грустном состоянии общества, «не могущего более переносить ни болезней, ни лекарств». Поэт Проперций спрашивает себя: «Должен ли я говорить? Дай Бог, чтобы я оказался лживым предсказателем! Но я вижу, что Рим, великолепный Рим, гибнет жертвою своего благоденствия». Вместе с развитием внешнего благосостояния росли и умножались страсти и пороки, так что, как выражается Гораций, «отцы, будучи хуже своих дедов, имели сыновей, еще худших, нежели они сами, а от нас произойдет еще злейшее поколение». Предчувствие поэта исполнилось так точно, что Сенека, живший в первой половине I в. по Р. X., представляет общий упадок нравственности между своими современниками: «Повсюду пороки и злодеяния, – столько их делается, что невозможно ничем исправить: кипит какая-то борьба, кто кого превзойдет в нечестии; каждый день развивается более и более жажда грешить и уничтожается всякое приличие. К лучшему, к должному совершенно потеряно уважение; страсть – вот что напечатлено на лице каждого. Ныне преступления уже не кроются впотьмах: они пред глазами. И если бы кто-нибудь один или только несколько людей так нагло нарушали всякий закон! Каждый, как будто по данному знаку, готов и спешит сделать всякое возможное преступление». Описание языческого мира, какое сделал святой апостол Павел в первой главе Послания к Римлянам (ст. 21–32), а также в отдельных чертах других посланий (Гал. 5, 19–21; Еф. 5, 11–12), поразительно верно без малейшего преувеличения. Люди, имевшие более строгие понятия о нравственности, в числе их и сам Сенека, по своему поведению были не лучше простого народа и соизволяли творящим (Рим. 1, 32). Правда, император Август, видя глубокий упадок веры и нравственности между своими современниками, желал возвратить их к древним обычаям и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату