Чтобы помочь евреям диаспоры, владевшим ивритом, но почему-либо затруднявшимся разговаривать на нем, Жаботинский поддерживал создание «Общества говорящих на иврите в диаспоре»:
Даже если вы не затрудняетесь разговаривать на иврите... вас подчиняет иностранный язык. Почему? Вы «стесняетесь». Детская отговорка, однако нет причины сильнее этой. Возьмите героя, который не побоится выйти в одиночку против ста, и попытайтесь предложить ему появиться на улице в красном пиджаке и желтых брюках. Он не осмелится. И на всех нас, даже самых преданных, пользование ивритом в диаспоре все еще производит впечатление экстравагантного костюма, некоего крапчато-пегого украшения, которым серьезный человек никогда не украсит свой лоб, если он только уважает себя.
Против подобной «стыдливости» есть лекарство — «Общество говорящих на иврите».
Жаботинский настолько жаждал сделать иврит разговорным языком в диаспоре, что он взвалил на свои и без того обремененные плечи составление фундаментального учебника иврита. Этот учебник, названный им «Тарьяг милим — введение в разговорный иврит с латинской транслитерацией», был написан в 1938 году (в самый разгар политической бури!), однако из-за бесчисленных препятствий смог появиться (в английском издании) только в 1948 году.
Как прекрасен и могуч этот язык, и что за великое счастье для народа — обладать таким языком.
Беднота
«Бедняки в Израиле — они придут к спасению».
Картины ужасающей бедности еврейского народа, с которыми сталкивался Жаботинский, не могли оставить его равнодушным. Он считал избавление народа от нищеты главнейшей задачей сионизма, не мог смириться с нищетой просто как человек. В его во многом автобиографической повести «Пятеро» мы встречаем такие строки:
Помню один дом, кажется Роникера, в том участке, который мы с нею должны были обойти. Там была особенность, для меня еще тогда невиданная: двухэтажный подвал. Окна обоих этажей выходили, конечно, в траншею; но и за окнами внутри был сперва коридор, во всю длину фасада, и только уже из коридора «освещались» комнаты. Не умею описывать нищету, как не сумел бы заняться обрыванием крыльев и лапок у живой мухи или вообще медленным мучительством. Помню, что неотступно зудела в мозгу одна банальная мысль: на волосок от того было, когда ты должен был родиться, чтобы вышла у Господа в счетной книге описка, или передумал бы Он в последнюю секунду, что-то перечеркнул и что-то строчкой ниже вписал,— и здесь бы ты жил сегодня, в нижнем подвале, завидуя мальчикам из верхнего, а они бы «задавались». Совестно было за свое пальто; за то, что перед этим просидел час в греческой кофейне Красного переулка за кофе с рахат-лукумом, растратив четвертак, бюджет их целого дня.
«Расчетные книги» Всевышнего не назначали Жаботинскому нищеты. Но и богатство, даже просто достаток, не были ему отпущены. Жаботинский был совсем маленьким, когда умер его отец, и мать воспитывала его в спартанской обстановке. Когда Жаботинский стал одним из лидеров сионистского движения, он (так же, как и Герцль) тратил все свои доходы на нужды движения. Когда он ушел из жизни, материальное наследство, оставленное им, составляло гроши. Жаботинский всю свою жизнь сохранял глубоко почтительное отношение к неимущему люду, составлявшему в те времена огромное большинство еврейского народа. Используя образы четырех сыновей из пасхальной Агады[*], он сравнивал бедняков с четвертым сыном:
Четвертый мальчик не умеет спрашивать. Сидит на вечере чинно, делает, что полагается, и не приходит ему в голову расспрашивать, как и что, отчего и почему. Ритуал велит не ждать его вопроса и рассказать ему все по собственному почину. Я в этом несогласен с ритуалом. Ценная вещь — любознательность; но есть иногда высшая мудрость, высшее чутье и в том, что человек берет нечто из прошлого, как должное, и не любопытствует ни о причинах, ни о следствиях. Такую мудрость надо беречь и не спугивать ее лишними словами.
Такою мудростью мудр бывает серый, массовый человек. Это — тот невзрачный горемыка, что тачает сапоги, шьет платья, разносит яйца, скупает старые вещи, переписывает свитки завета, торгует в мелких лавчонках, бегает на посылках, тянет все те полунадорванные лямки, от которых его еще не прогнали, кряхтит, а по пятницам вечером наполняет дома молитвы. Это он, знаменитый Бонця-Молчальник из сказки Леона Переца, несет на своем горбу все бремя диаспоры, поставляя из своей среды человеческое мясо и для эмиграции, и для погромов; он агонизирует и не умирает, гибнет и не погибает, и творит исконный обряд, как творили деды, почти машинально, почти равнодушно, с той подсознательной верой, которая, быть может, в глазах Божиих прочнее всякого экстаза. Он, этот серый массовый молчальник, «не умеющий спросить», он есть ядро вечного народа и главный носитель его бессмертия.
Ритуал велит рассказать этому сыну про все то, о чем он не спрашивает. А по моему, пусть и отец промолчит и молча поцелует в лоб этого сына — самого верного из хранителей той святыни, о которой молчат его уста.
Жаботинский решительно выступал против любых проявлений дискриминации бедноты в сионистском движении:
Чем мы дальше уходим от тех времен, тем более яркой и уникальной становится фигура Теодора Герцля. Со всех сторон слышал он предостережения: за тобой пойдут только нищие, та самая голь, ради которой приходится просить пожертвования у немецких, французских, английских и американских «графьев». А он отвечал: отлично, мы с бедняками это сделаем. И теперь, когда «графья» «пресмыкаются во прахе», поверженные кризисом, погромами, всеобщим отчуждением, та самая голь сейчас богаче, чем все эти «Альянсы», и их поселения в Эрец Исраэль — образец для всех, и они заставили мир считаться с еврейским народом, и имена их руководителей произносятся с почтением на всех политических форумах, а если вы спросите, как звали господ «протестовавших раввинов»,— никто и не вспомнит...
Если бы был я еврейским поэтом, обязательно сочинил бы своих «Веселых нищих». Славен он, «его величество Нищий», при одном условии — что он весел, что не опускает рук, что не теряет веры в себя, а не ждет «указки сверху», что не боится упасть,— ибо именно такими «падениями» поднимается народное движение и «Вышние и горние» нигде, как в самых глубинах «нищего» сердца.
Жаботинский восхищается великодушием «бедных людей», их готовностью поделиться последним (в приведенном ниже отрывке речь идет о сборе средств в защиту трех молодых людей, ложно обвиненных в убийстве Арлозорова):
Есть еще нечто, что не так-то просто выразить. Если я попытаюсь выразить эту мысль словами, многие, вероятно, подумают, что я тоже на старости лет ударился в «классовый подход». Боже упаси, не грешен я в этом. Я не делю мир на работающих и имущих — видал я и фабричных рабочих, живущих в виллах, разъезжающих в автомобилях и владеющих неплохим текущим счетом, и видал я имущих, работающих по