На ободранном желтовато-коричневом ковре каждый из жильцов оставил свою метку: кто-то расплескал у кровати чай или кофе, другие брызгали мылом и пастой под раковину. У окна темнело и более серьезное пятно, в точности повторяясь на потолке — там, где когда-то во время дождя протекла крыша. Кровать имела простое деревянное изголовье — должно быть, ради того, чтобы удержать постояльцев от искушения удавиться на кованой решетке. Гигантский, отделанный под орех туалетный столик с мутным зеркалом в пятнах занимал самый темный угол. Были, впрочем, и кое-какие плюсы. Постель оказалась неожиданно мягкой и удобной, а простыни, хотя и скомканные под покрывалом, — все же чистыми. Норман повернул горячий кран, и через несколько минут сопения, бульканья и ворчанья в раковину хлынула довольно теплая струя.
Скейса только слегка порадовали эти маленькие преимущества. С тем же успехом он мог бы спать на досках и мыться в ледяной воде. В комнате он обнаружил все, чего искал, а именно — вид из окна.
И вот ему на глаза попалась прикроватная тумбочка — тяжелый продолговатый ящик из полированного дуба с полкой, дверцей и боковым роликом для полотенца. Это был старый больничный предмет мебели, сданный на распродажу администрацией какой-нибудь клиники после обновления палат. Норман узнал его, поскольку видел однажды такой же. Ну конечно, что еще вписалось бы так естественно в это помещение, предназначенное для человеческих отбросов и обставленное хламом? Мужчина распахнул дверцу. В ноздри ударил едкий запах дезинфицирующего средства, и на Скейса нахлынули воспоминания. Мать наконец умирает и, зная об этом, мечется на подушке. Крашеные волосы — последняя прихоть самолюбования — поседели у корней, жилы на исхудалой шее натянуты, словно струны, тонкие, словно у хищной птицы, пальцы нервно мнут одеяло. В ушах заскрежетал ее недовольный голос: «Эх, черт, как же мне не везло в жизни, Боже ты мой. Черт, как не везло».
Норман пытался неловко утешить ее, поправить подушки, но мать с нетерпением оттолкнула его руку. Горько было сознавать, что и он — всего лишь знак ее невезения, и ни единым словом или поступком не угодит ей, как бы ни старался. Интересно, что бы она сказала, если бы увидела сына здесь, если бы он поделился с ней своими планами? Скейс явственно услышал язвительное: «Убийца? Ты? Кишка тонка, не смеши меня!»
Мужчина вышел из номера, осторожно и беззвучно закрыв за собой дверь. Ему чудилось, будто изнуренное тело матери в неудобной позе осталось лежать на постели. Жаль, что в гостинице не нашлось другой тумбочки. А в целом комната ему подойдет.
6
Филиппа всегда верила, что проще жить под одной крышей с чужим человеком, нежели с другом. Впрочем, новая соседка оказалась даже лучше их обоих, поскольку была покладистой без раболепности, помогала по квартире с радостью и в то же время не была одержима чистотой. Поразительно, с какой легкостью мать и дочь поделили между собой домашние обязанности. Просыпаясь, Филиппа слышала одни и те же запахи и звуки, с которыми так быстро свыклась, что уже и не верила в их новизну. Утро начиналось тихим шелестом материнского халата и чашечкой чая, беззвучно поставленной на прикроватный столик. Случалось, и Морис приносил девушке чай по воскресеньям — правда, то было совсем в других краях, и девушка, о которой шла речь, уже умерла. Филиппа вставала, готовила на завтрак овсяную кашу и яйца вкрутую, Мэри наводила порядок, потом они вместе садились за стол и, выпив кофе, раскладывали карту, чтобы распланировать экскурсии надень. Девушке порой казалось, будто бы она показывает Лондон уроженке иной страны, иной культуры, да что там — иного времени, достаточно умной и любознательной туристке, чей взор хотя и осматривал предлагаемые достопримечательности с нескрываемым удовольствием, а иногда и с восторгом, однако часто силился проникнуть куда-то сквозь них, пытаясь воссоединить свежие впечатления с нездешней, полузабытой жизнью. Мнимая приезжая держалась настороже с местными, остерегаясь как-нибудь нечаянно нарушить приличия и навлечь на себя осуждающие взгляды, при этом она сбивалась при денежных расчетах, путала десятипенсовики с пятидесятипенсовиками, мгновенно утрачивала чувство расстояния и направления. Филиппе представлялось, что мать одновременно страдает боязнью как замкнутого, так и открытого пространства. Но прежде всего — ее мир, должно быть, не мог похвастать плотностью населения, ибо женщина действительно пугалась толчеи. Хотя мать и дочь вставали очень рано и намеренно сторонились самых многолюдных мест, в переполненном туристами Лондоне бессмысленно было бы надеяться избежать сутолоки на остановке автобуса или метро, в магазине или подземном переходе. Оставалось либо замкнуться в своей скорлупе и жить отшельниками либо смириться и терпеть жаркую, шумную, грязную давку, терзая легкие воздухом, отравленным зловонными испарениями из тысяч ртов.
Выяснилось, что Мэри Дактон не только любит живопись, но и наделена чутьем, позволяющим разбираться в полотнах. Неожиданное открытие порадовало обеих и особенно польстило Филиппе. Выходит, ее собственная тяга к великим картинам перешла к ней по наследству, а не навязана стараниями Мориса, хотя и развилась благодаря его попечению. Увлеченные туристки покидали свой дом как можно раньше, запасшись упакованным обедом, который съедали потом на парковой скамейке, на борту речного парохода, на верхнем этаже городского автобуса, в уединенном скверике или под сенью зеленого сада.
Девушка сердцем почувствовала минуту, когда мать наконец-то приняла на плечи непривычное бремя счастья. Это случилось вечером третьего дня, проведенного вместе, — на берегу канала Гранд-Унион, куда они выбросили старые тюремные вещи. Немногим ранее Мэри с дочерью заглянули на распродажу в Найтсбридж. Вокруг плотно теснился народ; время от времени Филиппа смотрела на страдальческое лицо матери — и ей становилось тревожно от собственной жестокости. Можно ведь было без особых хлопот накупить одежды в магазине «Маркс энд Спенсер» на Эджвер-роуд, где-нибудь в половине десятого, пока его не заполонили туристы. Что же потянуло девушку именно сюда, в людской водоворот? Единственно желание увидеть Мэри Дактон в дорогих обновах или мысль устроить нечто вроде проверки на смелость? Не испытывала ли дочь смутного постыдного удовольствия, с отстраненным интересом наблюдая за физическими проявлениями боли и молчаливого страдания? Как знать, как знать! В самый трудный миг, в суматохе у подножия эскалатора, испугавшись, что мать потеряет сознание, девушка подхватила ее под локоть и протолкнула вперед. Однако намеренно не взяла за руку. За все время ни разу, даже случайно, их пальцы не касались друг друга, не впитывали тепло родной плоти.
Филиппа с гордостью несла добычу домой: широкие коричневые брюки в полоску, подходящий жакет из мягкой тонкой шерсти, пару хлопковых блузок. По возвращении мать еще раз примерила обновки; вид у нее при этом был странный. Покорный, жалобный взгляд словно спрашивал: «Так вот как ты меня видишь? Привлекательная, умная, все еще молодая женщина — этого ты хотела? Между тем до скончания века у меня не будет ни мужа, ни любовника. Тогда к чему красивые тряпки? И зачем нужная сама?»
Потом Филиппа, сидя на кровати, наблюдала, как мать собирает потрепанный чемодан. Внутри разместилась каждая вещь, напоминавшая о тюрьме: костюм, в котором женщина приехала в Лондон, перчатки, нижнее белье, сумочка, спальная пижама и даже ванные принадлежности. В общем-то расточительный жест: выбрасывать столь необходимые мелочи, каждую из которых придется покупать заново, но девушка не возражала.
Мать и дочь отправились на канал за полчаса до того, как бечевник [32] закроют для посетителей, и молча пошли бок о бок, отыскивая подходящее место. Вот они достигли безлюдного участка, затененного кронами деревьев. Стоял теплый, душный вечер, облачное небо жалось к самой земле. Воды канала, медлительные, точно струя вязкой жидкости, ныряли под низкие мосты и потихоньку въедались во влажные края берегов. По воде, над которой танцевали стайки мошкары, неторопливо проплывали одинокие темно-зеленые листья, таинственно поблескивая патиной знойного лета. Воздух наполняли горьковатые запахи реки и суглинка, приправленные ароматами срезанной травы и роз, доносящимися из глубины прибрежных садов. Птицы молчали. Только изредка из вольеров далекого зоопарка доносились тоскливые, зловещие вскрики.
По-прежнему не произнося ни слова, Филиппа взяла у матери чемодан и бросила в середину потока. Разумеется, она осмотрелась по сторонам, дабы удостовериться, что тропинка пуста. Однако всплеск прозвучал, точно пушечный выстрел, и заговорщицы в испуге переглянулись. Впрочем, ни голосов, ни