торопливых шагов не последовало. Чемодан вяло всплыл, заскользил по сальной глади канала, поднялся на дыбы, словно тонущий корабль, перевернулся и наконец исчез из вида. По воде разбежались круги.
Мэри Дактон тихо вздохнула. Ее лицо в пятнах зеленых теней выглядело необычайно просветленным, словно у молельщицы, отринувшей земную суету и проникшейся небесной благодатью. Она испытала почти физическое облегчение, как если бы отшвырнула от себя частицу прошлого, но не того, которое знала и помнила, скорее смутное бремя безнадежно забытых лет и детских горестей, ничуть не менее пронзительных оттого, что разум отказывался их воскрешать. Теперь они ушли, покинули ее навсегда, чтобы погрязнуть в илистом дне канала. Не нужно больше страшиться, что когда-нибудь их призрак оживет и восстанет из подсознания, смутит и запугает ее. Филиппе сделалось любопытно, о чем же думает мать, чье прошлое, подкрепленное сотнями живых воспоминаний, упрятанное в толстые папки с протоколами, нельзя было просто так уничтожить. Молчаливая пара долго стояла у края воды. И вот колдовские чары сами собой разрушились. Мэри Дактон повернулась к дочери, блаженно улыбаясь — да нет же, ухмыляясь во весь рот, как человек, отпущенный из подземелья на волю, и скупо промолвила:
— Дело сделано. Пошли домой.
7
Той ночью девушка решила, что и так довольно ждала и что пора прочесть материнский рассказ об убийстве. Правда, стоило ей об этом подумать, как нетерпение достать из ящика и раскрыть рукопись куда- то улетучилось. Филиппа уже почти жалела о полученном подарке. Душа ее разрывалась на части. Девушка желала знать все — и в то же время страшилась этого. Разумеется, ничто не мешало взять и попросту сжечь пугающие страницы, но разве у нее поднялась бы рука? Нет, если уж конверт существует, Филиппа должна выяснить, что там. Девушка спросила себя, почему она, собственно, дрогнула в последний решающий миг? Мать уже выложила голую правду во время встречи в Мелькум-Гранж. Никакие слова не в силах изменить случившегося, послужить оправданием или хотя бы смягчить краски.
Ночь выдалась теплая; девушка недвижно лежала под тонким одеялом, неотрывно глядя на бледную дымку за открытым окном. В комнате матери тоже были распахнуты ставни, за которыми невнятно шумела в отдалении проезжая дорога да изредка разражались воплями подвыпившие гуляки, выходя из дверей «Слепого попрошайки». Спальню же наполняли знойные летние ароматы цветов и прогретой земли, как если бы снаружи располагался пышный деревенский сад. Мэри не подавала ни звука, и все же Филиппа не спешила зажигать у кровати лампу, выжидая, пока умолкнут пьяные голоса и улица совершенно затихнет. Дочери почему-то не хотелось читать, не будучи уверенной, что мать крепко спит. Наконец девушка щелкнула выключателем и достала заветный конверт. Твердые, прямые и все-таки довольно неразборчивые буквы убористо покрывали толстые разлинованные листы с очерченными красным полями. Старательный почерк, лощеная бумага и особенно поля придавали рукописи вид школьного выпускного сочинения. Рассказ оказался изложен от третьего лица:
«Однажды в тюрьме Холлоуэй заключенная, получившая срок за проституцию и вымогательство, подкралась к ней в библиотеке и прошипела, злорадно блеснув глазами из-под прищуренных век:
— Ты — та самая Дактон, верно? Я про тебя читала в энциклопедии „1920–1970: полвека убийств“. Там только прогремевшие случаи. Ты была на букву „Д“, в разделе „Детоубийцы“.
Вот когда женщина впервые поняла, что не является больше личностью. Теперь она — Дактон, одна из преступной парочки, отверженная, покрытая несмываемым позором. Забавно, почему вообще составитель счел их случай достойным страниц энциклопедии. Судебный процесс прошел без лишнего шума, растяпы-юристы кое-как расправились с делом, да и газетчиков больше волновало самоубийство поп-звезды и сексуальная неразборчивость министра короны. Автор должен был долго чесать в затылке, чтобы наскрести материал на короткую статью. Женщина приблизительно догадывалась, что там написано. В свое время она и сама читала подобные труды, посвященные смерти.
„Мартин и Мэри Дактон, осуждены в мае тысяча девятьсот шестьдесят девятого года за убийство двенадцатилетней Джулии Мэвис Скейс. Оба происходили из благополучных семей. На момент совершения преступления Дактон работал служащим, а его жена вела врачебные записи водной из больниц. В свободное время училась экстерном в университете; не обошлось и без притязаний на культурное образование. Считается, что именно она сыграла главную роль при убийстве ребенка“.
Никто не вспомнит об иных ее притязаниях: на счастье, на успех, на другую жизнь для себя и для мужа. Что верно, то верно: решающая роль принадлежала этой женщине. Всегда и во всем, даже в полном крахе их совместной судьбы.
После той встречи наша героиня решила изложить на бумаге истину о случившемся. Пусть даже неустойчивую, словно чувства, и ненадежную, как память. Можно, конечно, поймать мотылька и пригвоздить его к стене, сохранив каждый оттенок цвета, каждую чешуйку на тонком крыле, — но ведь это будет уже не тот мотылек. Немного высокопарное сравнение, но для убийцы с претензиями — в самый раз.
На суде она поклялась говорить правду, только правду, и ничего, кроме правды, чуть было не прибавив: „…и да поможет мне Бог“, однако вовремя заметила, что этих слов нет в записке. Пожалуй, лишь в дешевых детективах свидетели произносят нечто подобное. Человек, одетый как церковный служитель, выбрал из маленькой стопки священных книг Библию и протянул ее женщине. „Интересно, — подумала та, — что, если бы он ошибся и дал мне, к примеру, Коран? Неужели пришлось бы повторять показания заново?“ Она с отвращением коснулась черной обложки, запачканной потом бесчисленных преступных рук и вряд ли хоть раз вытертой дочиста. Вот и все, что осталось в памяти преступницы после суда. И это правда.
Еще наша героиня помнила, как возвращалась домой тем вечером — чуть позже обычного, поскольку в гинекологической клинике выдался особенно трудный день. На улице было морозно даже для середины января. Бледные струйки тумана змеились вокруг фонарей и заползали в сады, как бы отрезая нижние части стволов, так что деревья, казалось, торжественно парили в белоснежной дымке, чудесным образом оторвавшись от земли. Не успев открыть дверь, женщина услышала детский плач — тоненький и безутешный, не то чтобы громкий, но долгий и пронзительный. Сначала ей даже почудилось, будто в дом забрался кот. Странное предположение для той, которая не спутала бы вопль ребенка ни с чем на свете.
Потом она увидела мужа. Тот беспомощно стоял на ступенях и смотрел на вошедшую. Роковое мгновение отпечаталось в ее разуме до мелочей: тоненький детский плач, знакомый запах теплой прихожей, обои с рисунком, который заметно не совпадал на стыке в том месте, где при последнем ремонте хозяйке изменила аккуратность, и, наконец, глаза супруга. Их наполнял мучительный стыд. Ужас — да, отчаянный призыв о помощи — да, но прежде всего жене запомнился стыд. А вот какие слова при этом прозвучали?.. Впрочем, была ли нужда в разговорах? Вошедшая поняла все и так.
Допросы убийцы не репетируются. Либо сказал как надо, либо нет. Никаких объяснений, лишь обманчиво-невинные вопросы, на которые опаснее всего отвечать правдиво. В голове обвиняемой застрял лишь один из них — и сорвавшиеся с губ слова, которые, должно быть, и решили ее участь.
— С каким намерением вы поднялись по лестнице к пострадавшей?
Женщина потом уже догадалась, как следовало говорить: „Хотела убедиться, что с ней все в порядке. Хотела сказать, что я здесь и отведу ее домой. Хотела успокоить ее“. Никто из присяжных не поверил бы, однако нашлись бы те, кто в глубине души пожелал бы поверить. Вместо этого женщина выдала правду:
— Нужно было, чтобы она замолчала.
Детство — тюрьма, из которой нет исхода, и некому подать апелляцию. Каждому из нас достался свой срок. В одиннадцать лет наша героиня осознала твердо: не водка заставляла отца избивать ее и брата. Наоборот, он напивался, чтобы набраться храбрости и насладиться проявлением собственной силы. Стоило ему вернуться домой, как мальчик начинал хныкать, еще не успев услышать на лестнице тяжелые неверные шаги. Сестра забиралась к нему в постель и зажимала рот ладонью. А мать уже голосила, пытаясь утихомирить мучителя. К одиннадцати годам девочка утратила надежду, оставалось только терпеть. И она