лет многое могло случиться; без сомнения, она «пошла в гору». Запад снабжает нас всем (Литлмор рассуждал как абориген Нью-Йорка), почему бы ему не начать, наконец, снабжать нас блестящими женщинами. Она всегда смотрела на Нью-Йорк свысока; даже в те дни она только и говорила, что о Париже, хотя у нее не было никаких надежд туда попасть. Так вот она и жила в Нью-Мексико. Она была честолюбива, провидела свое будущее и никогда не сомневалась, что уготована для лучшей судьбы. Еще в Сан-Диего она нарисовала в воображении своего сэра Артура; время от времени в ее орбиту попадал какой-нибудь странствующий англичанин. Они не были все подряд баронетами и членами парламента, но все же выгодно разнились от издателей. Любопытно, что она намерена делать со своим нынешним приобретением? Нет сомнения, баронет может быть с нею счастлив… если он вообще способен быть счастлив, а это не так-то легко сказать. Вид у нее роскошный — вероятно, Хедуэй оставил ей изрядный куш, чего нельзя было вменить в заслугу ни одному из его предшественников. Она не берет денег… он уверен, что денег она не берет.
На обратном пути в партер Литлмор, рассказавший все это в юмористическом тоне, однако ж и не без легкой грусти, неотделимой от воспоминаний о прошлом, вдруг громко рассмеялся.
— Прекрасное изваяние… сочинения Вольтера! — воскликнул он, возвращаясь к их разговору в фойе. — Забавно наблюдать, как она пытается воспарить над самой собой; в Нью-Мексико она понятия не имела ни о каком ваянии.
— А мне не показалось, что она хочет пустить пыль в глаза, — возразил Уотервил, движимый безотчетным желанием быть снисходительным к миссис Хедуэй.
— Не спорю, просто она — по ее собственным словам — ужасно переменилась.
Они были на своих местах еще до начала третьего акта, и оба снова взглянули на миссис Хедуэй. Она сидела, откинувшись на спинку кресла, медленно обмахиваясь веером, и, не таясь, смотрела в их сторону, словно все это время ждала, когда же Литлмор войдет в зал. Сэр Артур Димейн сидел хмурый, уткнув круглый розовый подбородок в крахмальные воротнички; оба как будто молчали.
— Вы уверены, что он с нею счастлив? — спросил Уотервил.
— Да. Люди вроде него проявляют это именно так.
— И она выезжает с ним одна? Где ее муж?
— Вероятно, она с ним развелась.
— И теперь хочет вступить в брак с баронетом? — спросил Уотервил, словно его приятель был всеведущ.
Литлмору показалось забавным сделать вид, будто так оно и есть.
— Он хочет вступить с нею в брак.
— Чтобы получить развод, как остальные?
— О нет, на этот раз она нашла то, что искала, — сказал Литлмор, глядя, как поднимается занавес.
Литлмор переждал три дня, прежде чем навестить миссис Хедуэй в отеле «Мерис», и мы можем заполнить этот промежуток, добавив еще несколько слов к той истории, которую услышали из его уст. Пребывание Джорджа Литлмора на Дальнем Западе было вызвано довольно обычным обстоятельством — он отправился туда попытать счастья и вновь наполнить карманы, опорожненные юношеским мотовством. Вначале попытки эти не имели успеха: с каждым годом все труднее было сколотить состояние даже такому человеку, как Литлмор, хотя он, вероятно, отчасти унаследовал от своего почтенного батюшки, незадолго до того почившего вечным сном, те дарования, посвященные в основном ввозу чая, благодаря которым Литлмор-старший сумел прилично обеспечить своего сына. Литлмор-младший пустил по ветру наследство и не спешил проявить свои таланты, состоявшие пока главным образом в неограниченной способности курить и объезжать лошадей, что вряд ли могло привести его к овладению какой-либо, пусть даже свободной, профессией. Отец послал сына в Гарвард, чтобы там возделали его природные склонности, но они расцвели таким пышным цветом, что потребовалось не столько культивировать их, сколько время от времени заглушать, из-за чего Литлмор-сын был вынужден несколько раз сменять университет на одну из живописных деревень коннектикутской долины. Это временное удаление из-под ученого крова под сень дубрав, возможно, спасло его в том смысле, что отторгло от вредоносной почвы и подсекло под корень его сумасбродства. К тридцати годам Литлмор не овладел ни одной из наук, если не считать великой науки равнодушия. Пробудился он от равнодушия благодаря счастливому случаю. Чтобы помочь приятелю, еще настоятельнее нуждавшемуся в наличности, нежели он, Литлмор приобрел у него за скромную сумму (выигранную в покер) пай в серебряных копях, где — по искреннему и неожиданному признанию того, кто сбыл ему акции, — не было серебра. Литлмор поехал взглянуть на копи и убедился в истинности этого утверждения, однако ж, оно было опровергнуто несколько лет спустя в результате внезапного интереса к копям, вспыхнувшего в одном из акционеров. Этот джентльмен, убежденный, что серебряные копи без серебра встречаются столь же редко, как следствие без причины, докопался до благородного металла, руководствуясь логикой вещей. Это пришлось Литлмору как нельзя более кстати и положило начало богатству, которое не раз ускользало от него за все эти безрадостные годы, проведенные в самых суровых местах, и которого человек, не столь уж упорно стремящийся к цели, пожалуй, и не заслужил. С дамой, поселившейся сейчас в отеле «Мерис», он познакомился еще до того, как добился успеха. Теперь ему принадлежал самый большой пай в копях, которые, вопреки всем предсказаниям, продолжали давать серебро и позволили ему купить в числе прочего ранчо в Монтане куда более внушительных размеров, чем несколько акров сухой земли в окрестностях Сан-Диего. Ранчо и копи рождают чувство надежности, и сознание, что ему не нужно слишком пристально следить за источниками своего дохода (обязанность, способная испортить все для человека такого склада, как Литлмор) еще более способствовало обычной невозмутимости нашего джентльмена. И нельзя сказать, что невозмутимость эта не подвергалась испытаниям. Приведем хотя бы один — самый наглядный — пример: года за три до того, как мы с ним познакомились, он потерял жену, прожив с ней всего лишь год. Ему было сорок, когда он встретил и полюбил двадцатитрехлетнюю девушку, которая, подобно ему, искала путей устроить счастливо дальнейшую судьбу. Она оставила ему маленькую дочь, которую он вверил заботам единственной своей сестры, владелицы английского сквайра и унылого поместья в Хэмпшире. Дама эта, по имени миссис Долфин, пленила своего сквайра во время его вояжа по Соединенным Штатам, предпринятого с целью осмотра всех достопримечательностей этой страны. Из всего, что он там увидел, наиболее примечательным, по его словам, оказались хорошенькие девушки больших городов, и года два спустя он вернулся в Нью-Йорк, чтобы жениться на мисс Литлмор, не растратившей, в отличие от брата, своей доли наследства. Ее золовка, выйдя замуж много позднее и приехав по этому случаю в Европу, где, как она тешила себя надеждой, были непогрешимые врачи, умерла в Лондоне через неделю после рождения дочери, а бедный Литлмор, хотя и отказался временно от родительских прав и обязанностей, оставался в этих обманувших его чаяния краях, чтобы быть поближе к хэмпширской детской. Он был весьма видный мужчина, особенно с тех пор как поседел. Высокий, сильный, с хорошей фигурой и скверной осанкой, он производил впечатление человека одаренного, но ленивого; ему обычно приписывали большой вес в обществе, о чем он даже не подозревал. Взгляд у него был спокойный и проницательный, улыбка, медленно и не очень ярко освещавшая лицо, привлекала своей искренностью. Основным его делом было теперь ничегонеделание, и он довел это занятие до высокого совершенства. Эта способность Литлмора вызывала жгучую зависть у Руперта Уотервила, который был на десять лет его моложе и слишком отягощен честолюбивыми помыслами и заботами — не очень тяжелыми порознь, но составлявшими вкупе ощутимое бремя, — чтобы спокойно ждать, когда его осенит. Уотервил полагал это большим талантом и надеялся когда-нибудь тоже им овладеть; это помогало обрести независимость, не нуждаться ни в ком, кроме самого себя. Литлмор мог молча и неподвижно просидеть весь вечер, покуривая сигару и разглядывая ногти. Поскольку все знали, что он славный малый, к тому же сам нажил себе состояние, никто не приписывал такое его скучное времяпрепровождение глупости или угрюмости. Это говорило скорее о большом жизненном опыте, о таком запасе воспоминаний, что перебирать их в памяти хватит до конца дней. Уотервил чувствовал, что если с пользой употребить ближайшие годы, быть начеку и ничего не упустить, то он накопит достаточный опыт и, возможно, лет в сорок пять у него тоже достанет времени разглядывать свои ногти. Ему представлялось, что так погружаться в созерцание — не буквально, разумеется, а символически — может только светский человек. Ему представлялось также — возможно, без достаточных на то оснований, ибо он не ведал, каково на этот счет мнение государственного департамента, — что сам он вступил на дипломатическую стезю. Он был