от такого ничтожного существа, как я.
— В конце концов, мне ничего не стоит в крайнем случае отказаться от такого ничтожного существа, как вы. — Ирония была столь очевидна, что не требовала усилий. — В конце концов, мне ничего не стоит в крайнем случае забыть это существо.
— И прекрасно. Будем считать это выполнимым. Но мистеру Ньюсему придется забыть нечто более ценное. Как он с этим справится?
— Да, тяжкое дело. Именно к этому я должен был его склонить, именно тут мне предлагалось обработать его и оказать ему помощь.
Она выслушала его молча и приняла, ничего не смягчая, — возможно, потому, что ничего нового он ей не открыл, и она мысленно соединила все факты, не показывая, какими нитями их связала.
— А вы помните наши беседы в Честере и Лондоне о том, как я стану вас направлять?
Она упомянула об этих давно ушедших в прошлое разговорах, словно в названных городах они вели их неделями.
— Вы и сейчас меня направляете.
— Пожалуй. И все же, худшее — вы оставили для него достаточно места — возможно, еще впереди. Вы еще можете рухнуть.
— Да, вполне. Но вы не отступитесь…
Он замялся, она молчала.
— Не отступлюсь от вас?..
— Пока я смогу выдержать.
Теперь она, в свой черед, уклонилась в сторону.
— Мистер Ньюсем и мадам де Вионе скорее всего, как мы уже говорили, уедут за город. Сколько, вы полагаете, вам удастся выдержать без них?
Стрезер ответил вопросом на вопрос:
— Вы хотите сказать — уедут, чтобы избавиться от меня?
Ее ответ прозвучал напряженно:
— Не сочтите за грубость, если я скажу, мне кажется, они не прочь побыть без вас.
Он вновь бросил на нее жесткий взгляд, словно в мыслях у него промелькнуло что-то сильно его задевшее, он даже побледнел. Но заставил себя улыбнуться.
— Вы хотите сказать, после того что они со мной сделали?
— После того, что Мари с вами сделала.
Он только рассмеялся в ответ; он уже владел собой.
— Но она еще ничего не сделала.
XXX
Несколько дней спустя он сел в поезд на станции — и до станции, выбранной наугад; стояли редкие, что бы там ни происходило, дни, и он решил отправиться в путь, повинуясь побуждению — весьма наивному — целиком посвятить один из них французскому ландшафту с его неповторимо прохладной зеленью, в который до сих пор заглядывал лишь через продолговатое оконце картинной рамы. Сельская Франция оставалась для него по большей части областью воображения — фоном для художественного вымысла, питательной средой живописи, питомником литературы; по сути, столь же далекой, как Греция, и, по сути, почти столь же малодоступной. Романтическое настроение могло сложиться у Стрезера из элементов весьма легковесных, и даже после всего, через что, как ему казалось, он недавно «прошел», он был способен испытывать волнение от возможности увидеть где-то что-то, напоминавшее маленькое полотно Ламбине, которое много лет назад покорило его в бостонской лавке и, нелепо, навсегда запало в память. Пейзаж этот, насколько ему помнилось, предлагался по баснословно низкой, если верить знатокам, для кисти Ламбине цене — цене, услышав которую наш друг особенно ясно осознал себя бедняком, будучи вынужден признать, что даже на таких условиях покупка остается для него неисполнимой мечтой. От мечты он все же отказался не сразу и еще целый час прикидывал и перебирал в уме возможность ее осуществления. Это была единственная безумная попытка в его жизни купить произведение искусства. Попытка, скажем прямо, весьма скромная, зато память о ней, без всяких на то оснований, но в силу каких-то случайных ассоциаций, была сладостной. Пейзаж Ламбине остался с ним навсегда как материальный предмет, невозможность приобретения которого он всю свою жизнь особенно остро ощущал, — то единственное творение, ради которого он был готов переступить через свою природную застенчивость. Он понимал: доведись ему увидеть этот пейзаж снова, он, пожалуй, испытал бы удар, даже шок, и у него ни разу не возникло желания повернуть вспять колесо времени, чтобы снова взглянуть на пейзаж Ламбине, каким тот предстал перед ним тогда под падающим сверху светом в темно-бордовом храме искусств на Тремонт-стрит. Однако совсем другое дело увидеть запечатленный памятью сплав разложенным на составные части, содействовать восстановлению всего пережитого в тот далекий час — пыльный день в Бостоне, задний фасад Фитчбергского вокзала, темно-бордовое святилище, изумрудное видение, смехотворно дешевая цена, тополя, ивы, камыши, река, серебрящееся солнечное небо, темная стена леса, закрывавшая горизонт.
Выбирая поезд, Стрезер ставил лишь одно условие — чтобы тот, отправляясь banlieue,[98] почаще останавливался, а в вопросе, где сойти, целиком положился на благожелательный день, который сам должен был ему это подсказать. В своей идее предстоящего похода он исходил из представления, что можно выйти в любом месте — не меньше, чем в часе езды от Парижа, — там, где он уловит намек на желанную ноту. Она, эта нота, прозвучала, чему содействовали погода, воздух, свет, краски и собственное расположение духа, примерно к исходу восьмидесяти минут; поезд остановился как раз там, где надо, и наш друг вышел из вагона с безмятежностью и уверенностью, как если бы прибыл на заранее условленную встречу. Не будем забывать, что в своем солидном возрасте он умел извлекать удовольствие из ничтожно малого, и, кстати, заметим, что и вправду шел на свидание — свидание с поблекшими бостонскими восторгами. Впрочем, не успел он сделать несколько шагов, как убедился, что тут будет чем их поддержать. Продолговатая золоченая рама раздвинулась вширь; тополя и ивы, камыши и река — река, названия которой он не знал, да и не хотел знать, — выстроились в превосходную композицию; серебристо-бирюзовое небо сияло как полированное; деревня слева была белая, церковь справа пепельно-серая; короче, все было на месте — именно то, что он хотел увидеть: это была Тремонт- стрит, это была Франция, это был Ламбине. И более того, сам он свободно разгуливал посреди этого пейзажа. Он затянул прогулку в полное свое удовольствие на целый час, двинувшись в сторону тенистого, лесистого горизонта, и так погрузился в свои впечатления и состояние праздности, что, уйдя в них с головой, чуть было не достиг темно-бордовой бостонской стены. Любопытно, без сомнения, что ему не потребовалось дополнительного времени, чтобы ощутить блаженный вкус праздности; но, по правде сказать, он уже привыкал к ней несколько дней — с тех пор, как уехали Пококи. А теперь шагал и шагал, словно утверждаясь в мысли, что ему почти нечего делать; ему и впрямь нечего было делать, разве только повернуть к ближайшему холму, на склоне которого он мог растянуться и слушать, как шелестят тополя, и откуда — проводя так день, день, исполненный к тому же приятного сознания наличия книги в кармане, — открывался достаточно широкий обзор, чтобы выбрать подходящую харчевню, где можно было позволить себе риск поужинать. Поезд на Париж проходил в девять двадцать, и наш друг уже видел себя в конце дня в небольшой зале с посыпанным песком полом; сидя за накрытым грубой белой скатертью столиком, он вкушал что-то жареное и вкусное, запиваемое настоящим виноградным вином. После чего уже в сумерках он мог, по желанию, проделать обратный путь на станцию либо пешком, либо нанять местную carriole[99] и болтать с возницей — возницей в непременно чистой крахмальной рубахе, с вязаным колпаком на голове и необыкновенным даром общительности — который, короче говоря, будет всю дорогу разглагольствовать о том, что думает французский народ, напоминая нашему путешественнику, как и весь эпизод, что-то из Мопассана. Стрезер уже слышал, как — впервые в воздухе Франции — его губы издают содержательные звуки, не вызывая в нем страха перед слушателем. Он все время боялся Чэда, и Марии, и мадам де Вионе, а больше всех Уэймарша, в присутствии которого, когда они вместе куда-нибудь выезжали, он так или иначе платился за несовершенство либо своего вокабуляра, либо