членов американской «колонии». В настоящий момент его интересовало нечто совсем иное. Да, то, в чем он разбирался, — вещи глубокие. Стрезеру ничего не оставалось, как воспринимать все это именно так — пока он не был способен уяснить, насколько глубокие. Впрочем, с этим лучше было обождать! В их общих затруднениях уже наметилось многое, к чему Чэд проявлял желание отнестись с симпатией. Прежде всего он отнесся с симпатией к своему будущему отчиму. А меж тем неприязнь к себе — вот тот камень преткновения, к которому Стрезер наилучшим образом подготовился и никак не ожидал, что подлинное умонастроение молодого человека доставит ему больше хлопот, чем предполагаемое. Случилось же именно так, потому что наш друг внушил себе, будто необходимо как-то возместить донимавшее его чувство неуверенности: а достаточно ли он сам дотошен? Это — так ему представлялось — был единственный путь, на котором он мог увериться в том, что его нельзя упрекнуть в недостатке усердия. Дело заключалось в том, что, если терпимость Чэда к его усердию оказалась бы лицемерной, если он лишь прикрывался ею как наилучшим способом выиграть время, все же оставалась возможность делать вид, будто они пришли к молчаливому соглашению.
Таков, видимо, был к концу десяти дней результат обильного и беспрестанно повторяющегося обмена мнениями, во время которого Стрезер начинял своего юного друга всем, что тому полагалось знать, вводя его в полный курс фактов и цифр. Ни на минуту не урезая излияний своего гостя, Чэд неизменно держался, выглядел и говорил как человек, чувствующий себя несколько удрученно, даже мрачновато, но полностью и привычно свободным. Он не заявлял о немедленном желании покориться; он задавал умнейшие вопросы, иногда зондируя почву много глубже тех слоев, информацией о которых располагал наш друг, оправдывая тем самым мнение сородичей о своем скрытом потенциале, и при этом сохранял любезный вид, словно изо всех сил стремился вписаться в развертываемую перед ним прекрасную гармоническую картину. Он прохаживался перед нею взад и вперед, дружески беря Стрезера под руку, стоило тому прерваться, без конца вглядывался в это бесценное произведение и справа и слева, критически склонял к нему голову с разных сторон и критически дымил сигаретой, а затем уличал Стрезера то в одной неточности, то в другой. Стрезеру пришлось давать себе передышку — без передышки он временами просто изнемогал, повторяя уже сказанное; как ни крути, а приходилось признавать, что Чэд умел вести разговор. Другое дело, и в этом был главный вопрос, куда он его вел, что пока оставалось совершенно неясным. Вопросы попроще тоже пока не решались; впрочем, какое это имело значение, если все вопросы, кроме тех, какие Чэд сам задавал, отошли на задний план. Чэд был свободен — и в этом состоял весь ответ; и вряд ли могло быть что-либо нелепее того факта, что самой этой свободе предстояло указать, что тут трудно сдвинуть. Его изменившиеся манеры, его прелестная квартира, изящная обстановка, непринужденность в разговоре, сам его интерес к Стрезеру, ненасытный, а когда все было сказано, лестный — разве во всех этих существенных вещах не звучали ноты обретенной им свободы? Казалось, он дарил ее своему гостю, облекая в эти прекрасные формы, и это было главной причиной, почему его гость порою бывал слегка смущен. Стрезер вновь и вновь возвращался к мысли о необходимости пересмотреть первоначальный план. Он ловил себя на том, что бросает растерянные взгляды, устремляет робкие взоры в поисках той злой воли, той несомненно существующей противницы, которая одним ударом его сокрушила и чьим незримым присутствием он, следуя нелепой версии миссис Ньюсем, все время руководствовался в своих действиях. Не раз и не два, чуть ли не чертыхаясь, он в мыслях буквально жаждал, чтобы миссис Ньюсем сама сюда пожаловала и ее нашла.
Он не мог так сразу внушить Вулету, что подобная карьера, подобный беспутный образ жизни в юности были в конечном счете более или менее простительны, а в случае светского человека — случае, о котором идет речь, — вполне могли являться даже безнаказанными; он мог только это констатировать, тем самым подготовив себя к громовому эху. Это эхо — столь же отчетливо различимое в сухой, предгрозовой атмосфере, сколь кричащий заголовок над печатной полосой, казалось, уже звучало в его ушах, когда он сел за письмо. «Он говорит, дело не в женщине!» — миссис Ньюсем, слышалось ему, подчеркивая голосом каждое слово, сообщает это, словно газетную сенсацию, своей дочери, миссис Покок, а ответ миссис Покок вполне достоин присяжного читателя прессы. Он мысленно видел выражение глубочайшего внимания на лице младшей леди и улавливал язвительный скепсис в ее произнесенных после небольшой паузы словах: «Так в чем же тогда?» Так же как мимо него не прошло четкое резюме ее матушки: «В чем? В соблазне
Меж тем после знакомства мисс Гостри с Чэдом Стрезеру все чаще казалось, что она держит себя до чрезвычайности настороже. Его поразило, когда вначале он никак не мог добиться от нее того, чего хотел — правда, что он в этот знаменательный момент хотел услышать, он и сам вряд ли сумел бы выразить, разве только в самых общих чертах. Вопрос: «так он вам нравится?», заданный, как мисс Гостри любила говорить, tout betement,[37] ничего не прояснял и не определял, хотя бы потому, что Стрезеру меньше всего требовалось нагромождать свидетельства в пользу молодого человека. Но он вновь и вновь стучался к ней в дверь, чтобы еще раз повторить, что перемена, произошедшая с Чэдом, какие бы второстепенные подробности ни вызывали тут интерес, прежде всего и в первую очередь являет собой чудо, почти фантастическое. Он буквально переродился, и это его преображение было столь значительно, что вдумчивого наблюдателя ничто иное уже не могло — и впрямь не могло? — занимать.
— Они сговорились, — заявил Стрезер. — Все много сложнее, чем кажется. — И, давая волю своему воображению, заявлял: — Здесь тонкая игра — хитрый обман!
Полет его воображения нашел у мисс Гостри отклик:
— С чьей стороны?
— Ну, полагаю, всему виною судьба, которая каждым повелевает, слепой рок. Я имею в виду, что с подобным противником не просчитаешь ходы. Я располагаю лишь самим собой, своими скромными человеческими средствами. О какой атаке по правилам можно вести речь, когда штурмуешь сверхъестественное. Вся энергия уходит на то, чтобы перед ним выстоять, понять, откуда что взялось. Тут хочется, будь что будет, вы же понимаете, — сознался он, и по лицу его скользнуло странное выражение, — насладиться необычным. Да, назовем это жизнью, — нашел он решение, — назовем это милой старой проказницей-жизнью, которая предлагает нам подобные сюрпризы. Ничего не скажешь — такого рода сюрприз сбивает с ног или, по крайней мере, ошеломляет — все ошеломляет, все, что видишь, вернее, то, черт побери, что можно увидеть.
Ее молчание всегда было насыщено смыслом.
— Вы так и написали домой?
— Да, так и написал! — ответил он почти с вызовом.
Она снова помолчала, а он снова прошелся по ее коврам.
— Будьте осмотрительнее, не то они все сюда пожалуют.
— Ну нет! Я написал, что он вернется со мной.
— А он вернется? — спросила мисс Гостри.
От ее подчеркнутого тона он весь как-то собрался и посмотрел на собеседницу проницательным взглядом.
— Вы задаете мне вопрос, ради ответа на который я проявил бездну терпения и ловкости, чтобы предоставить вам, познакомив с Чэдом и всеми его обстоятельствами, максимальную возможность на него ответить. Я и сегодня пришел к вам в надежде узнать, что вы об этом думаете. Он поедет — как вы считаете?
— Нет, не поедет, — сказала она наконец. — Он несвободен.