клетку, которая в гнетущей тишине медленно вознесла их на верхний этаж. Когда клетка, дернувшись напоследок, остановилась, они очутились в узком коридоре, пол которого был покрыт ковром.
Мисс Мэтлок открыла дверь прямо напротив лифта, доложила:
— Коммандер Дэлглиш и мисс Мискин прибыли, леди Урсула, — и, не дожидаясь, пока те войдут, удалилась.
Только теперь, войдя в гостиную леди Урсулы, Дэлглиш впервые ощутил, что находится в частном доме, потому что это была комната, которую хозяйка обустроила специально для себя. В двух окнах, высоких, идеально пропорциональных, разделенных рамами на двенадцать секций каждое, виднелось лишь небо в изящном обрамлении кружевного плетения верхних древесных веток, так что узкая длинная комната была полна света. Леди Урсула сидела, выпрямившись, справа от камина, спиной к окну.
К креслу была прислонена эбеновая трость с золотым набалдашником. Леди Урсула не встала, но протянула Дэлглишу руку, когда Кейт представила его. Ее рукопожатие оказалось на удивление крепким, но ощущение было таким, будто он на миг сжал в ладони собранные в сухой замшевый мешочек разрозненные кости. На Кейт хозяйка, коротко кивнув, бросила лишь беглый взгляд, который можно было истолковать как знак благодарности или одобрения, и сказала:
— Пожалуйста, садитесь. Если инспектор Мискин собирается делать записи, ей, наверное, будет удобнее устроиться у окна. А вы, коммандер, если не возражаете, садитесь напротив меня.
Ее манера речи была именно такой, какой ожидал Дэлглиш: с легким оттенком аристократической надменности, в которой говорящий зачастую даже не отдает себе отчета. Сейчас эта манера казалась несколько искусственной, словно леди Урсула старалась ничем не выдать дрожь ни в голосе, ни в мышцах и, собрав все силы, придать голосу строго рассчитанные каденции. Тем не менее это был очень красивый голос. Глядя на леди Урсулу, сидевшую напротив с безупречно прямой спиной, Дэлглиш, однако, отметил, что кресло ее было инвалидным: в подлокотнике виднелась кнопка, позволявшая поднимать сиденье, когда хозяйке требовалась помощь, чтобы встать. Это современное функциональное приспособление вносило дисгармонию в общий вид комнаты, вся остальная мебель которой принадлежала восемнадцатому веку: два кресла с вышитыми сиденьями, пембрукский стол и бюро, являвшие собой прекрасные образцы мебели той эпохи, — все было стратегически расставлено так, чтобы в случае необходимости служить цепочкой опор на болезненном пути хозяйки к двери и в то же время производить впечатление антикварного магазина, якобы небрежно набитого сокровищами. Это была комната старой женщины, и, помимо запаха воска и легкого летнего аромата сухих цветочных лепестков, наполнявших вазу на пембрукском столе, чувствительный нос Дэлглиша уловил едва заметный кисловатый дух старости. Их глаза встретились и задержались друг на друге. Ее были до сих пор прекрасны — огромные, красиво посаженные, обрамленные густыми ресницами. Некогда именно в них наверняка сосредоточивалась главная притягательная сила ее красоты, и, хотя теперь они запали и потускнели, в них по-прежнему светился незаурядный ум. Вся кожа от высоких выступающих скул до подбородка была изборождена глубокими морщинами. Словно кто-то натянул ладонями сухую тонкую кожу так, что под ней зловеще угадывались очертания черепа. Плотно прилегающие к голове непропорционально большие уши казались чужеродными наростами. В молодости она, наверное, прикрывала их волосами. Сейчас волосы были зачесаны назад и собраны в высокий тугой валик, что делало ее лишенное всякого макияжа лицо голым, — лицо человека, готового к действию. На ней были черные брюки и блуза из тонкой серой шерсти с длинными рукавами, подпоясанная ремешком и застегнутая под самое горло. Ноги, обутые в широкие черные туфли с перепонками, в своей неподвижности казались приклеенными к ковру. На столике справа от кресла лежала книга в бумажной обложке. Дэлглиш заметил, что это была «Обязательная литература» Филиппа Ларкина.
Леди Урсула накрыла книгу рукой и сказала:
— Мистер Ларкин пишет: «Не подлежит сомнению, что идея стихотворения и какой-то его фрагмент или хотя бы строка приходят к автору одновременно». Вы с этим согласны, коммандер?
— Да, леди Урсула, согласен, пожалуй. Стихотворение начинается с поэзии, а не с идеи.
Он ничем не выдал своего удивления ее вопросом, потому что знал: шок, горе, травма по-разному воздействуют на людей, так что если такое странное начало облегчало ей дальнейший разговор, ему нетрудно скрыть свое нетерпение.
— Быть поэтом и библиотекарем если и необычно, то не так уж удивительно, но быть поэтом и полицейским представляется мне явлением эксцентричным, почти извращением.
— Вы считаете, что поэзия враждебна разоблачению или разоблачение — поэзии? — поинтересовался Дэлглиш.
— О, разумеется, последнее. Что, если муза настигнет… нет, это неверное слово, — если муза посетит вас в разгар расследования? Хотя, насколько я помню, коммандер, ваша муза в последние годы стала вас избегать, — заметила она и добавила с легкой иронией: — К нашему величайшему сожалению.
— Такого пока еще не случалось, — ответил он. — Вероятно, человеческий ум устроен так, что может одновременно осваивать лишь один опыт.
— А поэзия, конечно, весьма напряженный опыт?
— Один из самых напряженных.
Внезапно она ему улыбнулась, и улыбка озарила ее лицо почти интимной доверительностью, словно они были давними спарринг-партнерами.
— Вы должны меня извинить. Подвергаться допросу следователя — дело для меня новое. Если существует уместная в таких случаях форма диалога, то я ее еще не нашла. В любом случае благодарю, что не стали обременять меня выражением сочувствия. На своем веку мне довелось получать слишком много официальных соболезнований. Они всегда казались мне либо нескромными, либо неискренними.
«Интересно, подумал Дэлглиш, что бы она ответила, если бы я сказал: «Я знал вашего сына. Не то чтобы близко, но знал. Согласен, что вы не нуждаетесь в моих соболезнованиях, но если бы мне удалось найти нужные слова, они не были бы неискренними»?»
— Инспектор Мискин сообщила мне печальную новость с тактом и пониманием, за которые я ей благодарна. Но она, разумеется, не могла или не захотела сказать что-либо сверх того, что мой сын мертв и что на его теле имеются определенного рода раны. Как он умер, коммандер?
— У него было перерезано горло, леди Урсула. — Смягчить суровую реальность факта возможным не представлялось. Дэлглиш добавил: — С ним был бродяга Харри Мак, он умер так же.
Почему ему показалось важным упомянуть о Харри Маке, Дэлглиш и сам не знал. Бедняга Харри вопреки своим принципам и помимо воли стал публичной персоной в силу демократичности смерти — окоченевшему телу Харри уделили куда больше внимания, чем оно когда-либо получало при жизни.
— А оружие? — спросила леди Урсула.
— Окровавленная бритва — судя по всему, его собственная — лежала неподалеку от правой руки вашего сына. Предстоит провести массу судебно-медицинских экспертиз, но я предполагаю, что именно эта бритва окажется орудием убийства.
— А дверь в церковь — ну, в ризницу или где там он находился, — она была открыта?
— Мисс Уортон, которая обнаружила тела, придя туда вместе с маленьким мальчиком, говорит, что нашла ее незапертой.
— Вы рассматриваете это как самоубийство?
— Бродяга, Харри Мак, себя не убивал. По моим предварительным соображениям, ваш сын — тоже. Больше я пока ничего не могу вам сказать, следует дождаться результатов вскрытия и анализов. В настоящий момент я склонен предполагать двойное убийство.
— Понятно. Благодарю за откровенность.
— Есть вопросы, которые я вынужден вам задать, — сказал Дэлглиш. — Если вы сейчас не готовы ответить на них, я могу заехать позже, но, конечно же, очень важно, чтобы времени было потеряно как можно меньше.
— Я бы предпочла, чтобы оно вовсе не было потеряно, коммандер. Два ваших вопроса я могу предугадать. У меня нет оснований подозревать, что мой сын замышлял добровольный уход из жизни, и, насколько я знаю, у него не было врагов.
— Для политика это весьма необычно, должен сказать.
— Очевидно, у него были политические противники. Не сомневаюсь, что некоторое количество их