— Будь добр, Терри, никогда не говори со мной о том, где должна жить жена. Ты еще поговори о долге Сузи по отношению к тебе. А как насчет твоего долга по отношению к Сузи? Ты только что сказал ей, что не можешь за ней приехать, а я не допущу, чтобы мой внук родился в поезде Йорк — Норидж. Сузи останется здесь, пока дело об этом последнем убийстве не разрешится и ты наконец сумеешь найти время, чтобы за ней приехать.
Его отсоединили. Он медленно положил трубку на рычаг и стоял, выжидая. Может быть, Сузи позвонит ему? Он, конечно, мог и сам перезвонить, но сознавал с горькой безнадежностью, что это будет бесполезно. Она не собиралась возвращаться. И тут вдруг зазвонил телефон. Он сорвал с рычага трубку и нетерпеливо произнес:
— Алло! Алло?
Но это был всего лишь сержант Олифант, звонивший из приемной в Хоувтоне. Этот ранний звонок должен был дать ему понять, что Олифант либо провел бессонную ночь, либо спал еще меньше, чем он сам. Теперь четыре часа, которые ему удалось проспать, казались ему излишним баловством.
— Главный констебль пытается вас разыскать, сэр. Я сказал его секретарю, что не имеет смысла звонить вам домой. Что вы уже выехали сюда, сэр.
— Я выеду через пять минут. Но не в Хоувтон, а в старый пасторский дом в Ларксокене. Мистер Дэлглиш дал нам очень важную информацию по кроссовкам, по «бамблам» этим. Ждите меня перед пасторским домом через три четверти часа. И лучше позвоните-ка миссис Деннисон прямо сейчас. Скажите, пусть держит заднюю дверь запертой и никого не впускает в дом до нашего приезда. Постарайтесь ее не встревожить; скажите только, что нам надо задать ей пару вопросов и хотелось бы, чтобы до нас она ни с кем сегодня утром не говорила.
Если Олифанта и взволновало это сообщение, он вполне успешно это скрыл. Он сказал только:
— Вы не забыли, что ОСО[62] назначил пресс- конференцию на десять, сэр? Билл Старлинг из местного радио мне всю голову продолбил, но я сказал ему, чтоб дождался десяти. И я думаю, главный констебль захочет узнать, собираемся ли мы опубликовать приблизительное время смерти.
Конечно, этого хочет не один только главный констебль. Хорошо, что они не очень точно обозначили приблизительное время убийства, чтобы не пришлось категорически утверждать, что это не Свистуна работа. Но рано или поздно им придется заявить об этом в открытую, и, как только они получат заключение о результатах вскрытия, трудно будет парировать яростные наскоки журналистов.
— Никакой информации по этому поводу мы публиковать не будем, пока не получим письменного заключения судмедэксперта, — ответил он.
— Но мы его уже получили, сэр. Док Мэйтланд-Браун заскочил сюда минут двадцать назад, по дороге в больницу. Извинялся, что не может вас дожидаться.
Еще бы он не извинялся, подумал Рикардс. Но он, конечно, ничего никому не сказал: доктор Мэйтланд-Браун не станет болтать с младшими по чину. Но там у них, в приемной, наверняка создалась этакая приятная атмосфера всеобщего довольства собой — ведь они так рано и так успешно начали рабочий день.
— А зачем, собственно, ему меня дожидаться? — спросил он. — Все, что нам от него нужно, будет в заключении. Вскройте-ка конверт. Дайте мне самую суть, быстро.
Он услышал, как трубку положили на стол. Молчание длилось недолго — меньше минуты, потом голос Олифанта раздался снова:
— Никаких следов недавней сексуальной активности. Она не была изнасилована. Она, судя по всему, была женщиной, обладавшей исключительным здоровьем, пока кто-то не набросил ей на шею удавку. Сейчас, проанализировав содержимое желудка, он может несколько более точно определить время смерти, но не изменяет своей первоначальной оценки. Между восемью тридцатью и девятью сорока пятью, но если мы считаем, что смерть наступила в девять двадцать, он возражать не станет. И она не была беременна, сэр.
— Хорошо, сержант. Встретимся у старого пасторского дома минут через сорок пять.
Но, черт возьми, сегодня он ни за что не начнет свой день — а день будет тяжелым — без завтрака. Рикардс быстро достал из целлофанового пакета в холодильнике пару ломтиков бекона и сунул их в духовку, включив ее на полную катушку. Включил и чайник и потянулся за кружкой. Самое время выпить горячего кофе покрепче, а потом он положит горячий бекон меж двумя хорошими ломтями хлеба и съест их уже в машине.
Через сорок минут, проезжая через Лидсетт, он думал о вчерашнем вечере. Он не предложил Адаму Дэлглишу поехать вместе с полицейскими в старый пасторский дом. Не было необходимости. Представленная им информация была детальной и точной, и вряд ли нужно было, чтобы Дэлглиш, коммандер столичной полиции, лично указал сундук с ненужной обувью. Но тут была и другая причина. Рикардс с удовольствием выпил с ним виски и съел это его жаркое, или как он его там назвал, рад был обсудить те стороны расследования, которые и так на виду. В конце концов, что между ними двумя может быть общего, кроме дела? Но это совершенно не означает, что ему так уж хочется, чтобы Дэлглиш присутствовал при том, как он это дело делает. Вчера вечером он был рад заехать на мельницу, благодарен за возможность не возвращаться сразу в пустой дом, посидеть с Дэлглишем у камина, в котором пылают поленья. Под конец он даже почувствовал себя вполне легко и спокойно. Но как только он оказался один, без Дэлглиша, его снова с той же обескураживающей силой, что и у смертного ложа Свистуна, стали одолевать сомнения. Он был уверен, что никогда полностью не примет этого человека. И знал почему. Достаточно было вспомнить тот случай, и старая неприязнь волной заливала все его существо. А ведь это произошло почти двенадцать лет назад, Дэлглиш вряд ли даже помнил об этом. И главным, что глубже всего задевало Рикардса, было то, что слова, которые остались в его памяти на долгие годы, которые прозвучали тогда так унизительно и чуть было не подорвали его веру в собственные профессиональные способности, были так легко произнесены и, судя по всему, так быстро забыты.
В крохотной комнатушке под самой крышей в узком, битком набитом обитателями доме на Эджуэр- роуд они стояли у трупа пятидесятилетней проститутки. Прошло уже больше недели после ее смерти, когда обнаружили труп, и вонь в захламленной, никогда не проветривавшейся конуре была такая, что ему пришлось прижать ко рту платок, чтобы удержаться от рвоты. Одному из полицейских это не удалось. Он бросился к окну, попытался его открыть, но облепившая раму жирная грязь плотно склеила створки. Сам Рикардс никак не мог проглотить слюну, словно и она пропиталась миазмами. Платок, прижатый ко рту, стал мокрым насквозь. Женщина лежала, совершенно нагая, посреди бутылок, объедков и рассыпанных таблеток, непристойным бугром разлагающейся плоти, всего в нескольких сантиметрах от переполненного ночного горшка, до которого она в последний момент так и не смогла дотянуться. Но больше всего в этой комнате несло не из горшка. После ухода патологоанатома Рикардс сказал:
— Ради всего святого, неужели нельзя убрать это отсюда?
И тут он услышал от двери голос Дэлглиша:
— Сержант, в данном случае нужно говорить «тело». Или же «труп», «покойница», «жертва», даже «усопшая», если вам это предпочтительнее. То, что вы видите перед собой сейчас, было женщиной. О ней нельзя было сказать «это» при жизни, нельзя и после смерти.
Рикардс до сих пор реагировал на это воспоминание даже чисто физически: ощущал спазм в желудке и жаркий прилив гнева. Не следовало тогда спускать Дэлглишу, тем более что выволочка была сделана принародно, в присутствии младших полицейских. Ему надо было посмотреть этому высокомерному гаду прямо в лицо и высказать все, что он думает, пусть даже это стоило бы ему его нашивок:
— Но ведь она уже больше не женщина, верно, сэр? Она больше не человек, правда? А раз она больше не человек, то что она такое?
Уязвила его больше всего несправедливость. Десятки его коллег по профессии заслуживали бы такого упрека, но не он. С самого первого дня своей службы в столичном департаменте уголовного розыска он никогда не смотрел на жертву как на ничего не значащую груду мертвой плоти. Он никогда не испытывал похотливого любопытства или постыдного удовольствия при виде обнаженного тела, очень редко относился без чувства жалости и душевной боли даже к самым отвратительным, падшим особенно низко жертвам. Его слова были совершенно для него нетипичны, вырвались непроизвольно, от безнадежности, от того, что он смертельно устал, проработав без отдыха девятнадцать часов, от непреодолимого физического отвращения.