скотины и приходила к ним в гости. А потом вдруг возникла почти незнакомая женщина десятью годами старше. Если Люсьен и замечал какие-то перемены, то лишь в себе — пушок на лице, первое бритье — и увядавшей матери. Но не в ней.
Теперь же он ее обидел и потерял. Мари-Ньеж его не замечала. Однако на свадьбе она вдруг коснулась его плеча и безмолвно обняла, приглашая на танец. Люсьен подчинился скорее от удивления, нежели из учтивости. Казалось, ей все равно. Чтобы снять напряжение, он заговорил о какой-то ерунде, но она не ответила и лишь разглядывала его — некогда своего лучшего друга, теперь тоже вступившего в брак, который однажды он поклялся никогда не обсуждать. Ее насмешливый и понимающий, точно у собаки, взгляд говорил о том, что ей известны все его отговорки и оправдания. Слова вылетели из его головы, и он просто танцевал, держа ее чуть на отлете, чтобы видеть ее лицо. Он чувствовал ее «округлости», о которых когда-то давно пошутила мать. Она была в простом хлопчатом платье, которого прежде он не видел. Ее густые, темные и чистые, будто ночь, волосы были аккуратно расчесаны. Пригнувшись, он их понюхал. Пахло рекой. Пусть немудряще, но она озаботилась подготовиться к свадьбе. Наверное, провозилась кучу времени, точно невеста. Теперь они танцевали, не думая о чередовании шагов в вальсе, которому их обоих научила Одиль.
Красота Мари-Ньеж казалась знакомой, но вместе с тем это была совсем другая женщина. Мысленно соединив два ее облика, Люсьен уловил отголоски схожести. Но еще в них сквозила близкая ему душа. Дело не во внешности. Он понимал, что женится на той, чье лицо и тело пробуждают в нем желание. Но здесь было нечто большее и непостижимое — огромное и вместе с тем родное поле, в котором скрывалось сердце, среди всех мушкетеров неизвестно почему выбравшее Портоса.
Когда музыка смолкла, Мари-Ньеж, точно героиня романа, из рукава достала записку и сунула ее Люсьену в нагрудный карман. Письмецо жгло ему грудь еще час, пока он танцевал и болтал со свойственниками, путавшимися под ногами. Меньше всего его интересовало, кем они доводятся ему и его жене. Важным вдруг стало лишь то, что касалось Мари-Ньеж. Он мог запросто предсказать мелководное русло, каким будет течь свадьба, но не ведал, как через неделю или даже час поведет себя та, кого он знал лучше других. Она не просто обняла его в танце, но дождалась самого верного и оправданного момента на свадебном пиру, чтобы передать ему
Ночная работа
Увиделись они нескоро. Новобрачные покинули Марсейян и совершили путешествие в леса Бретани, а затем в Париж; после трехмесячной отлучки отношения Люсьена и Мари-Ньеж вновь стали натянутыми. Проникнув в компромиссную суть супружеской жизни, Люсьен понял: если он хочет быть не просто семьянином, а кем-то еще, то должен всерьез взяться за свое дело.
Поздним утром и днем он работал в комнате, некогда бывшей мастерской отчима. Из окна открывался с детства памятный вид, только нынче реку застили разросшиеся деревья. После ужина, когда жена и очередные гости уже почивали, он возвращался в свой сумеречный покой и, прежде чем зажечь лампу, вдыхал неистребимый запах машинного масла. Затем перечитывал то, что написал в дневной грезе, выискивая недосказанную мысль, которая послужит открытой дверью. Почти всю ночь он работал, окруженный темнотой за лампой. В мире, погруженном в пропасть снов, бодрствовали только перо и бумага. Временами из дальней спальни доносилось сонное бормотанье — нить в иную реальность, можжевеловый корень, пробивающий дорогу под землей. Написанное Люсьен читал вслух, как читала ему Мари-Ньеж, когда ей было семнадцать, когда была жива мать, а Бальзак был для них слишком труден. Так они входили в большой мир. Там ли он сейчас?
Люсьен распахивал застекленные двери и выходил в ночь, прохладой забиравшуюся под рубашку. На склоне холма виднелся квадратик освещенного окна. Казалось, между ними туго натянут канат, под которым бездна.
Свойственники
Он сам толком не знал, почему стал писать. Запомнилось, как на свадьбе мать танцевала с часовщиком — несколько па в его объятьях. А еще — как на лугу она вальсировала с кошкой. Такие милые подсмотренные мелочи были путем в его собственный мир.
Женщины, что хорошо его знали (из таких были только мать и соседка), подметили, как изменил его ранний успех. Неуверенность его исчезла, он превратился в решительного и еще более закрытого юношу. Он закамуфлировал свою жизнь. Две эти женщины воспринимали его как существо, что по ошибке забрело в сад знаменитостей. В ярком свете известности он уподобился зверю из заморского зоопарка, за которым наблюдают даже ночью, хотя тот полагает, что скрыт темнотой.
Перед женитьбой родичи невесты посоветовали нареченным сходить к предсказателю, который славился точностью своих пророчеств. Сверившись со звездами, гадальщик посулил им благополучие. Пара уже собиралась выйти на солнечный свет, когда предсказатель ухватил Люсьена за рукав и спросил:
— Вы хороший садовник?
— Нет, — ответил Люсьен, не желая раскрывать свою профессию.
Гадальщик выпустил его руку, но смотрел недоверчиво. Покинув задрапированную гостиную, Люсьен и его будущая жена часок-другой прогулялись по дороге в маковой кайме и далее отправились в супружество, породившее двух дочерей. Потекли годы притирки друг к другу, а затем годы горечи, и бог его знает в какую ночь, в какой час был преодолен рубеж предательства. Они одолели его, точно неприметный ухаб на дороге, точно экватор, который суденышко пересекает, о том не ведая, но весь их мир перевернулся вверх тормашками.
Публиковались очерки, живописавшие его успехи, мастерство, психозы, окрестности, отсутствие близких друзей, его скрытность и непохожесть, его душу. К ним прилагались карты Баньер-де-Бигорра, Гасконского Веера и Марсейяна. Появлялись рассказы какого-нибудь местного церковника, мясника или почтальона, проливавшие свет на затворническое молчание Люсьена Сегуры. Оказалось, его жена вела дневник своей ненависти к нему. Прочитав пару страниц, Люсьен понял, что друг для друга они были невидимкой. Дневник представлял его уродом. Ночным рыкающим хищником из зоосада, что во тьме огрызается на сородичей, пожирая собственных детей.
Иногда он терял ту важную внутреннюю опору, что дает чувство безопасности. Сегура.[73] В имени слышалась насмешка. Безопасный мир исчез. Дочь, кажется Люсетт, входила в темную комнату, где он сидел, укутавшись в тонкий плед. Ее посылали разговорить его, вывести из задумчивости. Папа! Мать приказывала отнести еду, но девочка не совалась к нему с тарелкой. Ей было шестнадцать. Она хотела быть не посыльной, а соучастницей, хотела помочь ему пережить темный приступ. Он хорошо знал темноту, все ее ходы. Усевшись на пол, Люсетт опиралась спиной о его ноги, точно спаниель, жмущийся к молчаливому хозяину. Она запомнит томительные часы в душной комнате, когда даже легкое шевеленье отца казалось чем-то вроде беседы. Люсетт говорила о своих страхах, ревности, о том, чего ждет от будущего, и потихоньку Люсьен отвечал, рассказывая, каким был в ее годы. Он так и не мог вспомнить, какая из дочерей была с ним в сумрачной комнате в одно окошко в тот долгий день, когда он почувствовал, что у него нет кожи, и тонкий плед — его единственный покров, что лишь осторожным выдохом можно избавиться от булыжника, засевшего в груди.
Он вспомнил свой школьный железный пенал, а потом юную гризетку, с которой однажды соседствовал в вагонном купе и которой в трех своих книгах дал имя Клодиль. Ее спутник опасный тип, поведала она. Ревнуя к друзьям, держит ее взаперти и уничтожил ее мечты о будущем. Никто не смеет ему возразить. Сидя друг против друга, Люсьен и девушка разговаривали, точно закадычные друзья в ночном