– Выходи! Если ты думаешь, что я держу табак при себе, то глубоко ошибаешься. Он у меня надежно спрятан. Идите сюда, давайте опять станем друзьями!
– Будь ты проклят, старая хитрая свинья! – выругался Нагамацу и злобно осклабился.
Крики затихли. Были слышны лишь шорохи и шелест: Ясуда медленно полз по густому кустарнику. Вскоре на вершине холма показалась голова. Долго из кустов торчала только эта часть тела, потом появилось все остальное. Ясуда съехал по склону к ручью.
Нагамацу поднял винтовку, прицелился и выстрелил. Ясуда дернулся и замертво свалился на землю.
Нагамацу бросился к неподвижному телу, штыком молниеносно отсек кисти и стопы. Но самое ужасное во всем этом было то, что я заранее знал, как станут развиваться события, и даже ждал кошмарного конца!
Я подошел к трупу. При виде вишнево-красной человеческой плоти меня вырвало: из пустого желудка наружу исторглась желтоватая слизь.
Ах, если бы в тот миг Бог преобразил мое тело, я бы вознес Ему хвалу!
Меня охватил гнев. Если под страхом голодной смерти люди вынуждены поедать себе подобных, тогда наш поднебесный мир есть плод Божьего гнева. И если я в тот критический миг тоже сумел изрыгнуть гнев, значит, я, переставший быть человеком, преобразился в ангела небесного, в орудие гнева Божьего.
Я вскочил на ноги и, словно подгоняемый сверхъестественной силой, взлетел на бугор над ручьем. Там валялась винтовка, из которой Нагамацу застрелил своего приятеля.
Позади раздался голос молодого солдата:
– Погоди, Тамура! Погоди! Я знаю, что ты собираешься сделать!
Казалось, ноги его налились небывалой мощью, он рванул за мной и почти догнал. Почти. Я первым подбежал к тому месту, где парень так неосмотрительно оставил свою винтовку.
Я прицелился.
Нагамацу, широко открыв красный рот и громко смеясь, подскочил ко мне, схватился обеими руками за ствол… Слишком поздно…
Не помню, убил ли я Нагамацу именно в тот миг. Но точно знаю, что не ел его мяса. Этого я бы никогда не забыл.
В памяти возникает очередная картина: лес, увиденный с большого расстояния, мрачный, темный, как японский кедровник, и безжизненный. Мертвый. Мне он был ненавистен.
Дождь подступил к лесу. Бесшумные струи тихо стекли с неба, словно вода по витражу.
Я посмотрел на винтовку, которую сжимал в руке. Точно такая же была прежде у меня самого: реквизированная, двадцать пятого калибра, шестнадцатилепестковая хризантема перечеркнута крест- накрест. Я достал из кармана тряпицу и вытер с затвора капли дождя.
После этого в памяти моей наступает провал.
Эпилог
Дневник сумасшедшего
Я пишу эти строки в палате психиатрической лечебницы, что расположена в предместье Токио. В окно мне видна лужайка, на ней сбились в кучку несколько менее тяжелых больных и греются на солнышке. Высокие красные сосны окружают территорию со всех сторон. Сверкая в полуденных лучах, они смотрят на бедолаг, изолированных от общества.
Шесть лет прошло с тех пор, как я покинул остров Лейте. Расстройство памяти, начавшееся у меня в тот момент, когда я обтирал тряпицей затвор винтовки, закончилось во время моего пребывания в американском полевом госпитале в городе Ормок. Я был тяжело контужен в голову и очнулся от острой боли после операции по поводу трещины в черепе. С того дня ко мне постепенно возвращается способность к перцепции, восстанавливается память.
Понятия не имею, как я получил удар по затылку и каким образом добрался до госпиталя. Американский санитар сказал, что меня поймали в горах филиппинские партизаны. Видимо, именно тогда я и был контужен.
Военный врач объяснил, что мое заболевание являлось классической формой ретроградной амнезии, возникшей вследствие черепно-мозговой травмы.
Помимо потери волос, никаких физических повреждений у меня не наблюдалось, зато начались проблемы с сердцем. Меня перевели в Таклобан в особый госпиталь для военнопленных. Более двух месяцев я был так слаб и немощен, что не мог дойти даже до туалета. Легочная инфильтрация, из-за которой меня вышвырнули из части, также обострилась. Вместе с другими чахоточными больными я лежал в отдельной палате. Меня не стали отправлять в центральный лагерь для военнопленных, а репатриировали на плавучем госпитале в мае 1946 года.
В Таклобане я сразу привлек внимание других пациентов – поразил соседей по палате тем, что, садясь за стол, всякий раз проводил своеобразный ритуал. В глазах посторонних я, должно быть, выглядел безумцем, но сам не нахожу ничего предосудительного в своей привычке, привычке, от которой до сих пор не избавился. Она внушена мне какой-то силой извне, поэтому я не несу ответственности за свои действия. Поглощая пищу органического происхождения, я понимаю, что ем для того, чтобы жить, и каждый раз начинаю извиняться перед тем представителем животного или растительного мира, который попал ко мне в тарелку.
Я ничуть не стесняюсь этой своей странности. Напротив, странными мне кажутся люди, которые витийствуют о любви к ближнему, о милосердии и великодушии – в общем, о гуманизме и одновременно уничтожают живую материю без малейших угрызений совести.
Лишь однажды я на время отказался от своего ритуала. Внезапно мне стало безразлично, выполняю я его или нет. В ту пору меня волновало другое: как можно лучше спрятать свои чувства от людей. Я не стал никому рассказывать, что пережил после того, как ушел из своей части. Не стал рассказывать, потому что боялся последствий. Если бы обнаружилось, что я убил филиппинскую женщину, меня бы обвинили в военном преступлении. Также меня беспокоило, что подумают обо мне другие пленные, узнав, что я застрелил товарища по оружию, пусть и ставшего каннибалом. Нет, я не цеплялся за жизнь. Просто судьба привела меня к тихой пристани: в госпитале я обрел покой и не видел смысла нарушать его. В конце концов, все люди живут только потому, что у них нет причин умирать. Но в будущем меня подстерегала одна проблема: оставшись в живых, я обязан был приспособиться к нелепым человеческим правилам. Дома меня ждала жена.
Она встретила меня с распростертыми объятиями. Увидев ее озаренное восторгом лицо, я тоже почувствовал радость. Однако отношения наши все-таки изменились. Могу с уверенностью сказать, что основной причиной разлада стали испытания, выпавшие на мою долю в филиппинских горах. Содеянное мною тут было ни при чем. Да, я убивал людей, но я же не ел их плоть! Зато у меня было прошлое, воспоминания, которые я не мог разделить с женой. Образно выражаясь, именно воспоминания встали между нами.
С первого дня возвращения меня преследует неодолимая тяга к одиночеству. Однажды жена рассказала мне, как во время очередного авиационного налета на Токио наш дом загорелся и ей чудом удалось спастись. В ответ я пробормотал обычные слова сочувствия. К своему изумлению, я поймал себя на мысли о том, что было бы гораздо лучше, если бы она погибла в тот день.
Мне не хотелось постоянно скрывать, подавлять подлинные мысли и эмоции. Через пять лет после возвращения я возобновил ритуал, предшествующий принятию пищи, опять стал отвешивать поклоны и просить прощения, часто вообще отказывался от еды, не находил в своем поведении ничего странного и не собирался что-либо менять. Моя левая рука, как и прежде, стала хватать правую – с этим я тоже не мог справиться. Неодолимая сила воздействовала на меня извне, возможно, это был Бог. В любом случае, если бы не внешнее принуждение, я бы никогда не возродил свои старые привычки.
Однажды в мае я посетил психиатрическую больницу. Передо мной стояло здание, окруженное японскими дубами. Нежные зеленые листочки напомнили мне сочную зелень филиппинских холмов. И я вдруг понял, что попал в нужное место, и пожалел, что не обнаружил его раньше. Потом я решил стать пациентом этого заведения. Через некоторое время тяжелые двери лечебницы распахнулись передо мной, и я переступил порог. Жена осталась снаружи. В ее глазах блестели слезы. Я знал, что разбил ей сердце. Но какое мне было дело до разбитого сердца, мне, человеку, который отнимал жизни?