дракона, и глядела на дорогу. Она была бледная и очень хрупкая, почти прозрачная — с лицом, красивым, как у чахоточного больного. В свете щербатой, обкусанной с края луны она показалась мне призраком. Притормозив возле камня, я долго смотрел на нее и ждал, что она скажет. Девочка молчала. Я высунулся в окно и предложил ей сесть в автомобиль. Она помотала головой и, тихо заплакав, прошептала: «Моя мама превратилась в тысячу цветочных лепестков».
Я протянул ей руку и сказал: «Живи!»
Я сказал: «Твоя мама умрет вместе с тобой. Она жива, пока ты помнишь ее. Дай ей пожить еще немного. Пожалуйста… хорошо?» Слова прозвучали патетично, но девочка послушалась и залезла в машину. В дороге я кормил ее черствым ржаным хлебом и поил водой из пропахшей бензином канистры, больше ничего у меня не было. Поначалу ее, голодавшую несколько дней, после каждого проглоченного кусочка выворачивало наизнанку. Она плевалась желчью на серую ленту асфальта, на лепестки. Я думал, она умрет, но девочка выжила. Я привез ее в Лайф-сити, город на юге, выстроенный в лесу и похожий на города эльфов из сказок. Деревья-великаны, мостки между ними, хижины, спрятанные в кронах могучих дубов, — вот каким был Лайф-сити.
У меня закончились деньги и бензин. Я пробыл в городе около месяца и, зарабатывая на дальнейшее путешествие, за бесценок излечивал людей поддельными лекарствами. Бензин стоил необычайно дорого: автомобилями почти никто не пользовался — в жизнь людей прочно входил гужевой транспорт. В муниципалитете мне намекнули, что я мог бы остаться в городе, открыть практику, но я уехал. Может быть, со временем, сказал я, и действительно — иной раз наведывался туда, а потом снова отправлялся на поиски сестры. В Лайф-сити высоко ценили мое докторское искусство.
Перед тем как мой «Крайслер» с доверху заполненными баками покинул город, Ира — так звали девочку — зашла ко мне попрощаться. Мы стояли на веранде гостиницы, где я снимал номер, и молчали. От веранды к стоянке внизу, забитой простецкими телегами, а также дилижансами и фургонами, спускались веревочные лестницы. Снующие меж ними люди напоминали суетящихся муравьев. Мне оставалось только слезть к распахнутым дверцам машины, салон которой был набит дорожными припасами и всяким барахлом. Но я медлил. Теплый сентябрьский ветер ласкал наши лица, в воздухе с гудением носились толстые жуки, глянцевито блестя надкрыльями.
— У этого города дурацкое название, — сказала Ира. — Чужое.
Она уже нашла себе работу, как-то обустроилась, а мне не сиделось на месте. Ира оказалась не такой уж маленькой, ей было пятнадцать лет. Я помолчал, подыскивая нужные слова, но так ничего и не придумал.
— Прощай, — сказал я.
Мы выезжаем из города.
— Остановите автобус! — требую я.
— Дальше, — говорит шофер. Он прав: на крышу может спрыгнуть кто-нибудь из жителей, поехать с ветерком и без билета. А билет стоит немалую сумму.
Вслед «Икарусу» летят тухлые помидоры: дети мечтают сесть в автобус и уехать куда глаза глядят, но им нельзя, потому что так говорят взрослые. Хотя они и сами не прочь присоединиться к нам. Малышня же боится, что останется тут навсегда, поэтому и закидывает проезжающие машины гнильем — в отместку. Ладно еще, детям хватает ума не целиться в лобовое стекло.
Шоссе изгибается; водитель прижимает ногой педаль газа, и обочина с пыльными лопухами и одуванчиками стремительно уносится назад, к низким окраинным развалюхам.
— Остановите!
Куры кудахчут, в воздухе кружат белые перья, испачканные помётом. Женщина и солдатик молчат, лица у них виноватые; старики что-то украдкой обсуждают, пассажиры вновь оборачиваются: им любопытно. Водитель не снижает скорость, автобус мчит и мчит по шоссе, уводящему за серый, исполосованный далекими молниями горизонт. И только когда дома исчезают из виду, «Икарус» притормаживает.
Я понимаю, что делаю глупость, — до семидесятого километра осталось всего ничего… это если на машине, пешком куда как прилично. Но мне противно слушать, как ссорятся эти люди, как они укорачивают себе жизнь. Я бы мог сказать им: «Живите», но вряд ли они поймут меня. А если поймут… мне же хуже. Подхватив нехитрые пожитки — толстую тетрадку, куда записываю свои наблюдения, рюкзак, наполненный консервами и бутылками с водой, — я иду к выходу.
— Здесь? — спрашивает шофер.
— Да.
«Икарус» останавливается. Водитель опытный, подгадал: автобус стоит на обочине, как раз перед дорожкой из высоких обтесанных камней, расположенных друг от друга на расстоянии примерно двадцати- тридцати сантиметров. Каменная дорога выглядит новой. Я не знаю, куда она приведет, быть может, вовсе не туда, куда мне надо.
Узкие стебли зеленой травы, пушистые метелки, фиолетовые, голубые и желтые соцветия колышутся в чистом летнем воздухе. Солнце опускается к горизонту, синие краски сгущаются; далеко, очень далеко гремит гром. Думаю, эту ночь мне придется провести на камне, свернувшись калачиком.
— Может, останешься? — предлагает водитель. — Я буду молчать.
Я улыбаюсь: шофер умный человек, побольше бы таких, глядишь и… Делаю шаг. Мироздание дрожит под ногами, колеблется, подыскивая точку опоры, и я прыгаю на следующий камень. Травинка щекочет ногу, забравшись под штанину. Каждый шаг может стать последним, это почти страшно, но я не боюсь. Живи! — говорю себе. Живи, и ты дойдешь до семидесятого километра, найдешь Марийку.
Сзади фырчит мотор, с глухим стуком захлопываются двери.
— Эй, постой!
Я оборачиваюсь: за мной бежит успевший выскочить следом чумазый солдатик.
— Вспомнил, понимаешь, я вспомнил! Кларетта подарила мне цветок, когда я уходил, убегал из Беличей! Потому что там… там… И она… — Голос у Славко пресекается, солдату больно говорить, больно вспоминать. Глаза его увлажняются, по щеке скатывается слезинка. — Зденеку сразу не понравился этот город… эта «звенящая напряженная тишина», во как он выразился!
Что, в Беличах? — хочу спросить я, но слова застывают на губах. Паренек спотыкается, отчаянно взмахивает руками и валится прямо в траву. Лицо его белее свежей известки — страх ли это смерти? Может, то, что произошло в Беличах, гораздо страшнее? Ведь там давно нет живых, и мертвых там тоже нет, там… Я и сам не помню, чтo там, в этих Беличах. Подсознание милосердно скрывает годичной давности события, но я чувствую — в Беличи лучше не соваться. Солдат падает, мгновения тянутся клочьями сахарной ваты, в кино такая съемка называется рапид. Наверное, он хотел поступить красиво, может, собирался как-то помочь, сообщить важную информацию. В детстве я обожал смотреть голливудские кинофильмы. Их герои с легкостью преодолевали немыслимые препятствия, а я иногда задумывался вот над чем: представьте, герой разгоняется и прыгает сквозь пламя. Но вдруг ему под ногу подвернется камень и он, споткнувшись, полетит в огонь? Другой герой выскакивает в окно, не глядя, с высоты десятого этажа, внизу оказывается бассейн, и человек остается жив. А если бассейна не будет? Миром управляет случай, мир нелеп. Кино еще более нелепо, кино — это почти сказка; если приглядеться внимательнее, становится понятно, что любая мелочь, любая ситуация идут герою на пользу, этакая мелкая цепь счастливых совпадений. Они невозможны здесь, у нас. Они наиграны. Потому что в реальной жизни случайности обычно не на нашей стороне. Помнится, в детстве мы с ребятами любили прыгать по гаражам в старом районе города. Зазор между крышами невелик, в него сложно попасть. Но один парнишка, которого считали самым ловким, умудрился поскользнуться и угодил обеими ногами точно в зазор, ободрал себе кожу и крепко застрял. Его еле вытащили.
Я стою и молча смотрю. Автобус отъезжает, к окнам липнут знакомые лица стариков-фермеров, грузной женщины в косынке и лица остальных пассажиров. Старикам любопытно, женщина вскрикивает от ужаса — рот ее приоткрыт, глаза широко распахнуты; водитель, поправляя кепку, успевает перекреститься. Собственно, ничего особенного не случилось — обычное зрелище для нашего мира. Но всё равно страшно.
Над тем местом, куда упал молодой солдатик, словно после взрыва разлетаются мертвые пчелы. Я