Меня поразила сказанная им однажды фраза по поводу вида Дельфта работы Вермеера. Это было уже незадолго до конца, после того как г-н Пруст побывал на выставкё в «Зале для игры в мяч». Он возвратился оттуда совсем без сил, а ночью с восторженным взглядом, словно эта картина все еще была перед его глазами, говорил мне:
— Ах, Селеста вы не представляете, какая тщательность работы, какая тонкость! Буквально каждая песчинка! Нежнейшие оттенки то розового, то зеленого... Как это все сделано! А мне нужно исправлять и исправлять, добавляя свои песчинки...
Но в нем самом тоже были и тщательность, и утонченность. Он не успокаивался, пока не докапывался до всех мельчайших подробностей. Вспоминаю, например, как дотошно выспрашивал Одилона, когда ему понадобились для книги крики улицы.
— Ведь вы все время на улице и должны прекрасно знать ее крики, а мне остается только то, что проникает сквозь закрытые окна. Постарайтесь прислушиваться, хорошо?
— Да, сударь, конечно, я узнаю.
И когда Одилон приносил все эти словечки мелких бродячих торговцев и ремесленников, надо было слышать его добродушный смех!
— Дорогой Одилон, как я вам благодарен...
И все они, эти крики, оказались в «Пленнице» именно такими, как их принес ему мой муж: «А вот улитки, два су за улитку, свежие улитки, прекрасные улитки! Шесть су дюжина!.. Свежайшие артишоки, прекрасные артишоки!» Или еще: «Лудить! Лудить! Лужу все подряд, хоть мостовую!..»
С каким упоением повторял он эти присказки. Из него прямо-таки струилась радость, и мы ощущали неповторимый аромат его сердца.
Для меня было истинным наслаждением и развлечением хоть как-то участвовать в его работе, поэтому я и сохраняла ту самую улыбку Джоконды, ощущая в себе благоухание луговых цветов.
И если я могла в чем-то помогать ему, то скорее всего лишь потому, что насквозь прониклась его занятиями, привычками и пристрастиями. Когда он звал меня, я почти всегда уже с первого взгляда, по тому, как он смотрел или поднимал руку, чтобы сделать какой-нибудь знак, сразу улавливала его желания. Он не успевал докончить фразу, и я уже говорила:
— Да, сударь, вы хотите это? Сейчас... И протягивала ему нужную книгу или тетрадь.
— Спасибо, дорогая Селеста, как вы только догадались? Но я и сама не могла бы объяснить этот какой-то непроизвольный рефлекс моей второй натуры. У меня не было ни малейших затруднений и, следовательно, никаких особенных заслуг. Быть рядом с ним, слушать его, разговаривать, видеть, как он работает, помогать ему по мере сил — вот наслаждение, подобное прогулке в лесах и полях, где повсюду открываются все новые бьющие ключом источники.
В то время я и сама не осознавала, насколько стала необходимой для него, до одного случая, происшедшего в конце 1921 года, когда во мне накопилась какая-то страшная усталость и мне стало казаться, что я плохо помогаю ему. Г-н Пруст тогда очень торопился со своей работой: ему требовалось все как можно скорее, и он к тому же сильно уставал. Я решилась сказать ему:
— Сударь, вам нужен человек с лучшей подготовкой. Вы сможете тогда диктовать и сделаете не только больше, но и скорее. Я тоже устала и нуждаюсь в отдыхе. У меня только единственная просьба — позвольте мне время от времени навещать вас.
Его лицо было скрыто в тени подушки. Он не пошевелился и лишь ответил:
— Дорогая Селеста, какие глупости!.. Я знаю, что вы устали. Я тоже. И очень. Ладно, мы вернемся к этому разговору.
Проходит немного времени, и он звонит:
— Селеста, когда вернется Одилон, попросите его зайти ко мне. Я прислала Одилона, и он все не выходил от г-на Пруста. Наконец, появился.
— Что ты так долго? О чем вы говорили?
— Да так, пустяки. Сама знаешь, биржа и все прочее... Но Одилон не умел притворяться и тут же добавил:
— Да, вот еще... Ты вроде сказала, что хочешь уйти, и он просил меня настоять на том, чтобы этого не было.
Я объяснила мужу, в чем дело: г-н Пруст, несомненно, считает, что я не так быстро все делаю, особенно когда ему случается диктовать мне для своей книги или что-нибудь искать. Но раз мы оба уже слишком утомились, в его же интересах найти себе более подходящего человека.
— Может быть, и так, — ответил Одилон. — Хотя он считает по-другому. Сказал, что понимает тебя, но попросил: «Одилон, уговорите ее остаться. Она знает все мои привычки и все мои бумаги. Если ей в помощь нужен еще человек, даже два или три, я возьму их. Но, главное, удержите ее. Так и скажите — если она уйдет, я просто не смогу работать».
Как ни странно, но тогда я не поверила ему, думая, что это всего лишь нежелание менять свои привычки. Тем не менее я осталась и никогда не пожалела об этом.
Единственно, кто помогал ему, кроме меня и моей сестры Мари, была еще моя племянница Ивонна, прожившая на улице Гамелен около месяца, чтобы печатать деловые письма и рукопись «Пленницы».
Все мои труды и заботы вознаграждалось уже одним только удовольствием приходить иногда по вечерам на звонок и видеть г-на Пруста довольным своей работой. Несмотря на усталость, его затененное лицо светилось доброй улыбкой.
— Ах, Селеста, как я устал.. Но вот, смотрите: одна, две, три...
Он показывал написанные страницы, поглаживая голову.
— Сегодня очень удачный день. Я хорошо поработал. Да, получилось совсем неплохо. Я доволен собой.
И мне было тоже приятно видеть eгo в хорошем настроении. Конечно, случались дни, когда дело совсем не шло, и он звал меня, прекратив свои занятия:
— Бедная Селеста, с меня хватит. Я старался, но все без толку. И очень недоволен собой.
Листы перед ним были все исчирканы поправками, и он уже не показывал их. Я утешала его:
— Ничего, сударь, завтра все пойдет хорошо.
Взглядом он благодарил меня с такой нежностью, что даже и в эти неудачные дни было какое-то удовлетворение просто быть рядом с ним, разделять и усталость, и сожаление и, несмотря ни на что, восхищаться им.
XXIII
ДВА ДНЯ ТРЕВОГИ И СТРАХА
Вспоминаю один странный случай, который так и не разъяснился впоследствии и о котором г-н Пруст сохранял полное молчание. Много лет думая о происшедшем, я пришла к заключению, что это связано с самим духом и содержанием его труда.
Если бы я вела дневник, гак предлагал мне сам г-н Пруст, то, конечно, могла бы установить и точную дату. Во всяком случае, это, несомненно, произошло еще на бульваре Османн, в самом конце войны, скорее всего в 1917 году, потому что жила тогда без Одилона и без сестры Мари.
Я выделяю этот случай особо именно из-за произведенного на меня столь глубокого впечатления, что я волнуюсь всякий раз, вспоминая о нем и думая о его значительности.
Вот что случилось.
Однажды вечером — а не следует забывать, это означает около шести-семи часов утра, потому что он уезжал, а потом «немножко» поболтал со мной, — я ушла, договорившись, как всегда, о часе, когда подавать ему кофе.
Я легла спать и встала, как обычно, около полудня или часа. К нужному времени приготовила кофе и молоко — круассанов тогда уже не было, поставила кофейник на водяную баню и стала ждать звонка.
Проходит час, еще несколько часов. Ничего.