Но г-н Пруст смотрел поверх него на вошедшего с пивом Одилона. И его голос, как бы проходя сквозь доктора Биза и ничего ему не отвечая, устремился к Одилону:
— Здравствуйте, дорогой Одилон, как я рад вас видеть.
Но пиво он уже не стал пить.
Доктор Биз приготовил укол. Я видела, как он волнуется и шепчет сам себе:
«Как же быть?..» На мой вопрос, куда нужно колоть, он ответил:
— В бедро.
— Доктор, я приподниму одеяло.
Мы оба подошли к постели, я осторожно подняла одеяло, стараясь не оскорбить деликатные чувства г-на Пруста.
Он лежал с самого края. Его рука, слегка распухшая, свисала вниз. Я подняла ее и держала одеяло. Доктор склонился над ним.
То, что произошло дальше, навсегда врезалось в мою память. Г-н Пруст вынул вторую руку из-под одеяла и, защипнув мое запястье, стал крутить кожу. Как бы мне ни хотелось, но я никогда не смогу забыть его крик:
— Ах, Селеста... ах, Селеста!
Это было хуже любых упреков и обвинений в предательстве обещаний не пользоваться его беспомощным положением для уколов.
И у меня тем больше причин для раскаяния, что в том его состоянии укол был уже бесполезен — раствор все равно не пошел в кровь.
Доктор Биз уехал, и почти сразу появился брат г-на Пруста. Я была так ошеломлена, что тут же стала говорить ему о своем раскаянии. Он утешал меня:
— Вам не о чем жалеть, Селеста. Вы поступили так, как надо.
И добавил еще:
— Как только мне сообщили, я сразу же поехал и был здесь раньше доктора Биза, но подумал, что лучше пропустить его первым, и поэтому остался ждать в авто. Мне не хотелось, чтобы брат подумал, будто я хочу принуждать его.
Он оставался с г-ном Прустом очень недолго. Было, кажется, часов одиннадцать или около полудня, но через час профессор Робер Пруст вернулся. Он, конечно, понимал, что все уже бесполезно, хотя ничего не сказал мне, а только попросил моего мужа привезти банки, а мне велел достать перину. Я вынула из стенного шкафа ту самую знаменитую перину от «Либерти», которой г-н Пруст ни за что не хотел пользоваться, боясь за свою астму. Одилон возвратился с банками. Профессор велел подложить подушки, а сам очень осторожно приподнял г-на Пруста.
— Я утомляю тебя, Марсельчик...
— Да, мой милый Робер... Было уже около половины первого пополудни. Банки не сработали — они просто не присасывались. Больному становилось все труднее и труднее дышать, и профессор попросил Одилона поехать за кислородными подушками.
Он дал ему немного кислорода и, склонившись над братом, спросил:
— Так лучше, Марсельчик?
— Да, Робер. Через некоторое время профессор послал за доктором Бизом, явившимся к половине третьего. Они посоветовались и решили пригласить профессора Бабинского, одну из величайших знаменитостей тех лет. Уже во время болезни сам г-н Пруст говорил мне: «Я послал бы вас за доктором Бабинским. Но я ведь не видел его после смерти матушки, и как теперь я выглядел бы в его глазах?»
Приехал доктор Бабинский. Было, наверно, часа четыре. Все трое советовались тут же в комнате, и г-н Пруст все слышал. Я тоже была здесь. Его брат предложил внутривенный укол камфары, но профессор Бабинский остановил его:
— Нет, дорогой Робер, не нужно его мучить, это уже не поможет.
Затем доктор Биз уехал, а вскоре и профессор Бабинский. Я провожала его до дверей, но, прежде чем открыть, повернулась к нему и в отчаянии спросила:
— Г-н профессор, ведь вы спасете его?
Он казался очень взволнованным и, взяв обе мои руки, ответил:
— Мадам, я знаю, сколько вы сделали для него. Мужайтесь. Все кончено.
Я вернулась в комнату и остановилась возле профессора Робера Пруста. Никого другого больше не было.
Г-н Пруст все время смотрел на нас, и это было мучительно больно. Так прошло минут пять. Потом профессор подошел к постели, склонился над братом и закрыл ему глаза, все еще обращенные к нам.
— Он умер?
— Да, Селеста, это конец.
Была половина пятого.
Меня шатало от изнурения и горя, хотя я никак не могла поверить в случившееся, — он отошел с таким благородством и достоинством, без судорог, свет души и жизни погас в его глазах, неотрывно смотревших на нас до последнего мгновения. Последние его слова были обращены к брату. Он не говорил: «Мама!» — как рассказывали (конечно же, в угоду литературным красотам). Вместе с профессором мы привели в порядок постель, стараясь не шуметь, как будто боялись разбудить его. У меня было какое-то странное ощущение — я впервые убирала лежавшие на постели предметы в его присутствии — газеты, бумаги, номер «НРФ» с какой-то записью на обложке.
Потом профессор Робер Пруст сказал:
— Теперь остается последнее. Надо привести его в порядок.
Я принесла белье. Профессор одел на него чистую рубашку, и мы сменили подушки и одеяла. Я хотела соединить ему ладони, как делали у нас в деревне с умершими. В тот момент я была настолько потрясена, что даже забыла о его желании перевить пальцы четками, привезенными Люси Фор из Иерусалима. Профессор ничего не знал об этом и сказал мне:
— Нет, Селеста, он умер за работой, пусть руки и остаются вытянутыми.
Так он их и положил.
Мы потушили маленькую лампу и зажгли свет в середине комнаты. Профессор спросил у меня, говорил ли что-нибудь г-н Пруст о своих похоронах, и я ответила, что об этом у нас никогда не было речи.
— Хорошо, сделаем все так, как мы устраивали для родителей.
Я только упомянула о желании г-на Пруста, чтобы аббат Мюнье читал над ним заупокойные молитвы. Но, как я говорила, аббат был прикован к постели и не смог приехать.
Профессор еще попросил меня срезать с волос несколько прядей для себя и для него.
Потом, позднее, пришел Рейнальдо Ан и занялся телефонными звонками к знакомым. Он пробыл у нас всю ночь, сначала вместе со мной возле г-на Пруста, а потом в соседней комнате, где пробовал сочинять музыку. Время от времени, стараясь сосредоточиться и собраться с мыслями, он подходил к постели умершего.
На следующий день первым пришел Леон Доде. Он много плакал, и профессор Робер Пруст сказал ему:
— Спасибо вам, Леон, за ваши чувства к Марселю.
— Не благодарите меня, он опередил нас всех на сто лет. После него нам уже нечего делать.
Г-н Пруст скончался в субботу. Профессор Робер сказал — это были его слова, — что он в «таком хорошем виде», лучше поэтому задержать похороны, чтобы все могли попрощаться с ним. Во вторник его положили в гроб, а похоронили в среду 22 ноября. В эти три дня приходило очень много людей. Не буду перечислять все имена. Помню поэтессу графиню де Ноайль, она с рыданиями обнимала меня:
— Дорогая Селеста... Я-то знаю, кем вы были!..
В воскресенье 19-го приехал Поль Моран. Выйдя из комнаты, где лежал г-н Пруст, он сказал мне:
— Бывало, когда я приходил к нему, он говорил: «Простите меня, дорогой Поль, если я закрою глаза, я устал, но будем разговаривать. Мне нужно только немного отдохнуть». Но все-таки он слегка поглядывал на собеседника. Наверно, вы заметили, Селеста, это у него сохранилось до самого конца.
В то же воскресенье около двух часов дня по просьбе профессора Робера Пруста пришел художник Эллё, которого так любил г-н Пруст, чтобы сделать набросок сухой иглой. Он сказал мне, что хочет вложить