удалось это сделать).
Двери его дома всегда открыты: поток просителей, деловых людей и гостей никогда не прекращается. Назначение министров, выборы депутатов парламента и сотни других не менее важных дел решаются только с его ведома и с его помощью. В его доме заключаются важнейшие сделки, принимаются ответственнейшие решения — прямо как в министерстве. И каждое такое дело не только прибавляет ему славу и авторитет, но и увеличивает его капитал.
Конечно, его не зря величают Моралистом: слово «мораль» просто не сходит с его уст и он не упустит случая, чтобы не поразглагольствовать на темы морали. Он не устаёт твердить, что всякое общество зиждется только на морали, что человеческая нравственность — вот смысл и цель каждой религии, и истинно благочестив лишь тот, кто обладает высокими нравственными качествами.
Он знает наизусть несколько мистических строк наших поэтов-классиков и приводит их кстати и некстати. Особенно ему полюбилась строка Саади: «Благочестие — не что иное, как служение народу». Шутники часто подсмеиваются над ним, утверждая, что когда он перебирает чётки, то вместо молитвы читает двустишия о нравственном совершенстве человека.
Над входом в его дом каллиграфическим почерком начертаны золотые слова: «Жить — значит творить добро!» На всех дверях и стенах своего дома он повесил в инкрустированных рамках изречения из Корана или афоризмы известнейших поэтов. Все эти надписи утверждают первостепенное значение этики и высоконравственных принципов:
«
«
«
Хорошо помню, как однажды я был у господина Моралиста по какому-то делу и в комнату вошёл его младший сын, мальчик лет десяти — двенадцати. Он попросил у отца разрешения вместе со слугой пойти в кино, и вместо ответа господин Моралист, не обращая внимания на присутствующих, погрузился в столь длительное раздумье, что казалось, будто он решает уравнение, по крайней мере, с четырьмя неизвестными.
— А фильм морально выдержан? — наконец спросил он.
— Да, папа,— ответил сын,— говорят, фильм морально выдержан от начала до конца.
Ответ, однако, не убедил отца, и лишь после того, как слуга клятвенно заверил его, что фильм действительно не вызывает никаких сомнений с моральной стороны, отец отпустил мальчика.
Говорят, он так измучил нравоучениями слуг, что один из них, не выдержав, однажды сказал хозяину:
— О господин, я поступил сюда работать и зарабатывать на хлеб. Если бы мне хотелось слушать проповеди, я предпочёл бы шахскую мечеть.
Одним словом, господин Моралист шагу не ступит, не измерив его по шкале морали, и вздоха не сделает, не подумав прежде о нравственной стороне такого поступка. И горе тому несчастному, кто хоть на йоту осмелится отступить от прямого пути морального благочестия.
У господина Моралиста был один слуга — исфаханец. Узнав, что я его земляк, он каждый раз, когда я бывал в гостях у его хозяина, всячески старался услужить мне: чистил мои ботинки, подавал трость, хлопотал, чтобы мне принесли свежего чаю. Это был красивый парень лет тридцати, очень скромный, с хорошими манерами. Единственно, что портило его внешность,— это большой шрам от пендинской язвы посреди лба (впрочем, на мой взгляд, он даже придавал ему большую привлекательность). Слугу звали Голам Али. Другие слуги всегда потешались над ним, высмеивая его исфаханское произношение. Ну а мне разговор с ним доставлял особое удовольствие.
Как-то раз, подъехав на такси к дому господина Моралиста, я обнаружил, что забыл кошелёк с деньгами. Пришлось попросить в долг у Голам Али. Он с готовностью вынул из кармана три бумажки по пять туманов и, протягивая их мне, сказал:
— Возьмите, пожалуйста, о возврате не беспокойтесь. Будете в наших краях — отдадите…
— А вдруг забуду? — спросил я.
— Ну и ничего,— улыбнулся он.— Даже не стоит об этом говорить. Я счастлив, что могу хоть чем-нибудь услужить вам.
Он так расчувствовался, что прочёл — правда, не точно — какое-то двустишие, чем ещё больше растрогал меня.
В ближайшие дни мне не довелось побывать у господина Моралиста. Сначала было я хотел передать с кем-то свой долг, но потом решил сам отвезти деньги, чтобы поблагодарить слугу. И вот однажды до меня дошёл слух, что господин Моралист, вернувшись после поездки к гробнице восьмого имама, заболел. Я счёл своим долгом проведать его, тем более что дела мои в то время шли очень неважно и мои самые энергичные хлопоты, как я понимал, не могли увенчаться успехом там, где было достаточно одного мановения руки господина Моралиста. Вспомнил я и о своём долге Голам Али.
Вопреки ожиданиям, дверь открыл другой слуга, он же и разносил чай. Уходя, я спросил у него:
— А где Голам Али?
Слуга испуганно огляделся по сторонам и, удостоверившись, что никого рядом нет и никто нас не слышит, прошептал:
— Он в тюрьме.
— Это за что же? — удивился я.
— Один Аллах ведает.
— А разве ты не знаешь?
— Да как вам сказать? — потупив глаза, промямлил он.
— Наверное, не угодил чем-нибудь хозяину?
— Аллах лучше знает.
— В какой же он тюрьме?
— В тюрьме «Каср», кажется, только Аллах лучше знает.
Я понял, что дальнейшие расспросы бесполезны. Слуга дрожал, как осиновый лист. От страха лишиться куска хлеба у него отнялся язык; у такого даже щипцами слова не вытянешь.
На следующий же день я решил отправиться в тюрьму, чтобы самому навести справки о Голам Али. После обычных формальностей мне разрешили свидание с ним. Не буду описывать, в каком состоянии я нашёл несчастного. При виде его сердце моё облилось кровью.
— За какие провинности ты, друг, попал сюда? — спросил я.
— Пусть сам аллах отомстит этому Моралисту за все его издевательства,— глотая обильные слезы, промолвил Голам Али.
— Ну все-таки расскажи, в чем дело? — стал я просить его.
— Ни одно насекомое на земле не изведало столько зла,— сквозь слезы причитал Голам Али,— даже хищные звери на такое не способны. Бросили меня подыхать в этой