из нее жизнь, убывают последние силы и холодеет тело. Вот и хорошо. Умирать не страшно. Даже приятно – такое облегчение после ужасных страданий. Бледная как полотно, она смотрела в потолок и ждала, когда ее глаза закроются наконец, сами собой, тихо-тихо, совсем тихо, навсегда… Словно сквозь сон увидела она старого доктора, который был свидетелем у нее на свадьбе. И улыбнулась ему.
V
Джерландо не отходил от жены ни днем ни ночью, все время, пока она боролась со смертью.
Когда наконец ее перенесли в кресла, она была неузнаваема – прозрачная, без кровинки. Она увидела Джерландо (казалось, он тоже только что оправился от смертельной болезни), увидела его родителей, участливо склонившихся к ней; посмотрела на них прекрасными черными глазами, которые стали теперь еще огромней, и поняла, что ничего общего нет между нею и этими людьми, словно она вернулась откуда- то издалека, обновленная, и порвались все узы, связывавшие ее не только с ними, но и со всей прежней жизнью.
Ей было трудно дышать. При малейшем шуме сердце у нее замирало, потом начинало отчаянно биться. Она быстро уставала.
И вот, откинув голову на спинку кресла и закрыв глаза, она сокрушалась, что ей не удалось умереть. Как жить дальше? Как вытерпеть эту пытку, как смотреть на все эти лица, на все эти вещи? Она ведь теперь так далека от них, так далека! Невыносимые, отвратительные образы минувшего наступали на нее, подходили совсем близко, и словно кто-то силой держал ее, заставлял смотреть, не давал забыть обо всем этом, таком чужом, ненавистном!
Она думала, что ей уже не встать, думала, что с минуты на минуту умрет от разрыва сердца. А вышло иначе… Вскоре она поднялась, смогла ходить по комнате, опираясь на руку Джезы; прошло еще несколько дней – и она спустилась по лестнице, вышла на воздух. Потом она стала ходить каждый вечер к самой насыпи на южном краю усадьбы. Оттуда, сверху, открывался вид на морской берег. Сперва Джерландо и Джеза сопровождали ее, потом – только Джеза; и наконец она стала ходить одна.
Она садилась на камень, под сенью столетней оливы, и глядела на мягкую, чуть волнистую линию берега; видела, как огненный диск солнца медленно обволакивается влажным туманом над посеревшим морем, как в последний раз празднично вспыхивают волны, торжественно и волшебно загораются облака, как появляются звезды в сером сумеречном небе; как льется на землю чистый, спокойный свет Юпитера и как все ярче становится луна. Упивалась печальной сладостью надвигающегося вечера и блаженно вдыхала воздух, чувствуя, что спокойствие и прохлада проникают в самую ее душу, словно неземное блаженство.
Тем временем в семье поденщика зрел заговор против нее. Отец и мать убеждали Джерландо позаботиться о наследстве, а то всякое может случиться…
– Ты ее зря одну оставляешь, – говорил отец. – Ты помни, она теперь благодарность чувствует за твою заботу. Старайся быть при ней, в доверие к ней войди. И потом… сделай как-нибудь, чтоб служанка у нее не спала. Ей теперь лучше, не нужна ей служанка по ночам.
– Да боже меня упаси! Да у меня и в мыслях такого нет… Да что это вы! Она ведь ко мне, как к сыну. Вы бы послушали, как она со мной говорит!.. Будто она старая, будто жизнь ее прошла… Да, господи!..
– Старая? – вмешалась мать. – Да уж, конечно, не девочка. Только и старой не назовешь; так что ты уж…
– Землю твою заберут, дурень! – перебивал отец. – Я тебе говорю, пропадешь, на улицу выкинут. Умрет она, детей не оставит, и приданое ее родные получат, это по закону. Дельце сделал, нечего сказать! Ученье бросил, время потерял и с носом останешься. Ни гроша не получишь! Ты подумай, подумай, пока не поздно!.. Чего ждешь?
– С ней по-хорошему надо, – вкрадчиво советовала мать. – Пойди к ней по-хорошему и скажи: «Так, мол, и так. С чем же я останусь? Я ведь тебя почитал, как ты хотела. Теперь ты обо мне подумай – с чем я- то останусь? Что делать буду?» Чего ты трусишь? Слава богу, не на войну идти.
– И еще прибавь так, – снова встревал отец, – так прибавь: «Ты что, хочешь братца своего облагодетельствовать? Он с тобою вон как поступил, а ты хочешь, чтоб он меня выгнал, как собаку?» И дождешься! Как собаку, выгонит, пинком в зад, и нас выставит за тобой следом.
Джерландо не отвечал. Советы матери раздражали его, но в то же время доставляли какое-то удовольствие, точно щекотка. Мрачные предсказания отца сильно его пугали и злили. Что же ему делать? Он знал, что разговор будет очень тяжелый; знал также, что без этого не обойтись. Ничего не поделаешь, попытаться надо.
Теперь Элеонора выходила к столу. Однажды, за ужином, она заметила, что он напряженно уставился в скатерть, и спросила его:
– Почему ты не ешь? Что с тобой?
Хотя Джерландо ждал этого вопроса и даже сам пытался вызвать его своим поведением, он не смог ответить так, как научили родители, и неопределенно махнул рукой.
– Что с тобой? – настаивала Элеонора.
– Ничего, – в замешательстве ответил Джерландо. – Отец пристает…
– Опять со школой? – улыбнулась она, надеясь вызвать его на разговор.
– Нет, хуже, – ответил он. – Пристает… Он ко мне пристает, чтоб я о будущем позаботился, говорит – сам он старый, а я вот ни на что не гожусь… Пока ты здесь, оно конечно… а вот потом-потом, говорит, останусь ни причем…
– Скажи отцу, – серьезно ответила Элеонора, прикрывая глаза, чтобы не видеть, как он покраснел, – скажи отцу, пускай не волнуется. Я обо всем позаботилась. Раз уже речь зашла об этом, так знай: если я умру – все мы во власти божьей, – в моей комнате, во втором ящике комода, под желтым корсетом, лежит письмо на твое имя.
– Письмо? – переспросил Джерландо, вконец смутившись, Элеонора кивнула.
– Да. Можешь быть спокоен.
На следующее утро Джерландо, радостный и веселый, отправился к родителям и передал им свой разговор с Элеонорой. Но они – в особенности отец – были недовольны.
– Письмо, говоришь? Все штучки!
Что это за письмо такое? Надо думать, завещание. Оставляет, значит, свое состояние мужу. А вдруг оно не по форме написано? Да уж разве женщина напишет как следует! И без нотариуса оно силы не имеет… А ведь братец-то судейский, он их по судам затаскает!
– В суде правды не жди. Боже тебя упаси судиться! Не для нас это, бедняков. Они там со зла все наизнанку вывернут, черное белым назовут, белое – черным.
А может, его там и нет, письма этого? Просто так сказала, чтоб отстал.
– Ты что, видел его? Не видел. Вот то-то и оно. Был бы у вас ребенок, тогда другое дело. Ты не давай себя надуть. Слушайся нас! Ребенок, понимаешь? А то – письмо!
И вот однажды вечером, когда Элеонора, по обыкновению, сидела у обрыва, перед ней внезапно появился Джерландо.
Она зябла и куталась в большую черную шаль, хотя февраль был очень теплый и в воздухе уже пахло весной. Внизу, под обрывом, зеленели хлеба; море и небо на горизонте окрасились в нежный розовый цвет, быть может, слишком бледный, но необычайно красивого оттенка; далекие деревни, не освещенные солнцем, блестели, словно игрушечные.
Она устала любоваться в тишине этой волшебной гармонией красок и приникла головой к стволу оливы. Черную шаль она накинула на голову, от этого ее лицо казалось еще бледнее.
– Что ты тут делаешь? – спросил Джерландо. – Ты сейчас похожа на скорбящую Божью Матерь.
– Я смотрела… – ответила она, вздохнула и прикрыла глаза.
Но он начал снова:
– Если бы ты знала, как… как тебе хорошо так вот… эта черная шаль…
– Хорошо? – грустно улыбнулась Элеонора. – Мне просто холодно!
– Нет, я не про то… Хорошо… хорошо… к лицу, – сбивчиво пояснил Джерландо, опускаясь на землю.
Она закрыла глаза и улыбнулась, чтобы не расплакаться. Внезапно нахлынули воспоминания о впустую