тяжелую болезнь, не мог удержаться от смеха, глядя на чемодан Котельникова; глядя, я вспоминал о забавной гримасе, виденной мною на лицах немецких почтарей, когда они, перекладывая и перенося чемодан Котельникова, замечали в нем стук от перекатывания какого — то твердого тела из одного угла в другой. В Риге же я узнал, что чемодан ничего более не содержал в себе, как старые, поношенные сапоги Котельникова.
Можно себе представить, как приятен был мне путь из Дерпта в Ригу. Будущее, розовые надежды, новая жизнь в рассадниках наук и цивилизации, приятное общество двух товарищей, прекрасная весенняя погода — все веселило и радовало молодую душу.
Ко многим моим недостаткам и слабостям того времени я отношу еще неуменье и нежеланье вести счет деньгам. Несмотря на мою бедность, несмотря на то, что, живя в семействе, я должен бы был знать цену деньгам, из которых ни одна копейка не проходила и не пропадала даром, я не хотел и не умел считать, когда деньги поступали в полное мое распоряжение.
Получив в начале месяца жалованье, я никогда не мог свести концы с концами, и нередко случалось в Дерпте, что к концу месяца я сидел без чая или без сахара; в таком случае чай заменялся ромашкою, мятою, шалфеем. Когда, при отъезде за границу, нам выдана была вперед довольно значительная для нас сумма, кроме денег на дорожные издержки мы получили вперед за полгода наше заграничное жалованье (800 талеров в год), то с этими деньгами случилось у меня то же самое, что и с месячным жалованьем в Дерпте.
Приехав в прибалтийское Эльдорадо — Ригу, все ощутили какую — то неудержимую потребность покутить; а потом вместо того, чтобы спешить к месту назначению, кто — то предложил ехать в Берлин чрез Копенгаген морем, а потом на Гамбург и Любек. Ни мы, ни наше университетское начальство, ни министерство не знали, что отправляться весною в заграничные университеты для слушания курсов весьма нерасчетливо и непроизводительно.
Летний семестр, начинающийся после Святой, весьма короток и неудобен. Надо отправляться за границу для ученья только осенью, в середине октября.
Продлив время нашего путешествия избранием пути чрез Копенгаген, мы могли приехать в Берлин только в конце мая; семестр же продолжался только до половины августа, а гонорар за лекции мы должны были внести все — таки полный, семестральный. Ехать в Берлин чрез Копенгаген, значило в то время искать случая, то есть искать парусного купеческого судна в Риге.
На это понадобилось еще два дня, что с двумя другими, проведенными в кутеже, хотя и далеко не бесшабашном, составило уже четыре дня, канувших в Лету не только без пользы, но и со вредом для кармана. Нашлось парусное датское судно, отправлявшееся обратно в Копенгаген, сколько помню, почти не нагруженное. Нас отправилось человек восемь, и все в первый раз в жизни делали путешествие морем.
Оно, конечно, началось прежде всего морскою болезнью. На другой день все мы лежали в лежку, проклиная тот час, когда решена была эта поездка. Еще день — и еще хуже. Поднимается шторм и страшная качка; кажется, что вот — вот и наше судно развалится, лопнет, разобьется в щепки. Кто — то из нас выполз на палубу и умоляет капитана воротиться назад куда — нибудь к берегу; другие, несмотря на плачевную обстановку, смеются вместе с капитаном над наивным предложением товарища. Наступает темная, бурная ночь, и мы (кажется, около Борн — гольма) — на краю опасности, признаваемой и самим капитаном. Снасти трещат во всю ивановскую; волны играют судном, как мячиком; сверху льет ливмя, вокруг туман и не видать ни зги. Нас заперли внизу, всех в одной большой каюте, вылезать на палубу запретили.
Ужас, да и только! Тянется, тянется и нескончаема кажется ночь, а ночью — треск, вой, свист, плеск волн кажутся еще страшнее и зловещее! Целых три дня длилась буря, а потом целый день был штиль, и только чрез неделю мы приехали в Копенгаген.
Первый раз в жизни в заграничном городе. Какое же первое впечатление? Помню ясно, что меня поразила всего более какая — то невиданная еще мною городская опрятность, а затем высокие цилиндрические тополи, придававшие городу также необычайный для меня вид. Я тотчас же отправился по госпиталям, сделав предварительно визиты директорам госпиталя и клиник. Прием был очень радушный; видно было, что датские профессора еще не скучали от наплыва любознательных иностранцев. Только один, не профессор, а известный в то время в Копенгагене оператор (именно литотомист), видимо изумленный моим посещением, отказал мне присутствовать при его операциях, сказав коротко и ясно, что этого нельзя допустить.
Уже и в то время явно обнаруживалась ненависть датчан к немцам. Очевидно было присутствие двух враждебных лагерей и в ученом сословии. Несколько докторов и прозекторов из датчан, очень любезно отнесшихся ко мне, при первом же удобном случае раскрывали мне душу, полную ненависти к немцам.
— Всех, всех мы готовы принять по — дружески, только не немцев — наших злейших врагов.
Мне живо припомнились эти слова, очень живо, в Берлине, в 1863 году.
Я в почтовой карете еду из Гамбурга в Берлин. Для чего это я, думаю я по дороге, накупил столько фуляров1 в Гамбурге? Мне нравится утирать нос фуляром, и притом мой Мойер всегда носил в кармане фуляр. Да он нюхал табак и потому не употреблял белых носовых платков; а тебе зачем, — ведь ты не нюхаешь? Ну, да, впрочем, что же, разве много истрачено? Однако же, давай — ка считать. И вот, едва ли не в первый раз в жизни, я принялся сводить приход с расходом. Ведь так, пожалуй, не хватит и на полгода того, что осталось в кармане. Ну, это еще что? Давай — ка, сочтем, благо никого нет из пассажиров. Начинаю вынимать из бокового кармана; во — первых, что это? А, датский паспорт! Вот, подлецы: слупили чуть ли не три талера за паспорт, а на черта его! Еще, пожалуй, с ним беды наживешь. Ведь этакое нахальство навязывать проезжим иностранцам свои датские паспорта, чтобы содрать 2–3 лишних талера! Тут, стоп! Остановка; дверцы кареты отворяются, влезает офицер. Милости просим. Счет деньгам приходится отложить. Посмотрим, что за особа. Молчание.
— Вы, верно, русский? — слышу вопрос.
— Да, я из России.
— Я узнал это по запаху.
— Как, неужели от меня пахнет?
— Нет, не от вас, а от ваших сапог и вашего бумажника, который вы держите в руках.
Тут я обращаю внимание на мой бумажник и прячу его скорее в карман.
— Я познакомился недавно со многими русскими из высшего круга, — продолжал офицер, смотря на меня в упор, чтобы не упустить из виду Knalleffect2, неизбежный, по его мнению, для всякого русского, когда он слышит от немца о знакомстве его с высшим кругом.
— Да, я танцевал также с вашею государынею. Ее императорское величество, дочь нашего короля, была очень благосклонна к нам, прусским офицерам, и изъявила желание протанцевать с каждым из нас.
Сказав это, прусский офицер как — то особенно поднял голову, бросил на меня выразительный взгляд и, предложив мне без результата сигарку, закурил и погрузился в думу.
А я, не успев счесть содержимое в моем пахучем бумажнике, принялся считать в уме и постоянно сбивался в счете, задремал и заснул.
В Берлине мы были поручены нашим министром, князем Ливеном, некоему ученому, пиетисту, профессору Кранихфельду3. Это был окулист,
заведывающий частною глазною клиникою, и вместе с тем профессор, если не ошибаюсь, гигиены или чего — то в этом роде. Первым делом Кранихфельда было приглашение нас к нему на чай. Мы нашли у него за чайным обществом, кроме жены, трех или четырех дам и еще двух или трех пожилых господ. Тут из разговоров мы узнали, что Краних — фельд придерживается гомеопатии.
— Представьте себе, — говорил он нам, — как случайные факты и наблюдения подтверждают иногда учения, в глазах скептиков и вольнодумцев кажущиеся невероятными. Мы недавно вечером сидели в саду под кустом цветущей бузины, и на другой же день все получили насморк и небольшой катар: similia similibus1. По моему опыту, нет более надежного средства против простудных катаров, как бузинный цвет.
Поговорив, напившись чаю, и притом чисто немецкого (русский чай был тогда еще редкостью в Берлине и продавался дорого, вместе с икрою, сладким горошком, в одной только русской лавке), мы