почтовый вагон, отправлявшийся в Сент-Луис. Потом перебрался в вагон со свиньями, зарылся в сено и проспал до самого Канзас-Сити, а там меня выкинули у скотобоен.
Вот так я впервые вляпался в нехорошее дело. Отвратная штука для одиннадцатилетнего мальчишки — покушение на убийство, но что поделать, я знал только один закон — огрызайся! Может, общество и заботится о каких-то других детях, но я дрался за каждую съеденную мной сухую корку. Я был вынужден взять закон в свои руки, иначе протянул бы ноги от голода уже в раннем детстве.
Здесь, при скотобойнях, мне повезло на короткое время найти себе дом, и этому тоже поспособствовала драка. Я сцепился с малчишкой, считавшимся грозой скотобоен. Мы дрались до победного конца. Взрослые мужики толпились вокруг, ржали и подзадоривали нас. Изо рта и носа у меня хлестала кровь. Драка была на равных.
Наконец, отец «грозы скотобоен» вмешался и в знак примирения пожал мне руку. Они взяли меня к себе домой, там я прожил целый месяц. Через неделю «гроза» и я уже были не разлей вода и выбили с бойни всех остальных мальчишек. Мать «грозы», женщина хоть и неряшливая и вспыльчивая, была по натуре человеком добрым и жалела тех, кто прошёл через голод и страдания. Ко мне она относилась по- матерински.
В потрёпанном фургоне переселенцев мы отправились через Великие равнины. У маленького посёлка Ла Хунта произошла катастрофа, положившая конец моему беспечному житью-бытью.
Эл Браун слегка принял на грудь. Мы тогда остановились на ночлег посреди прерии. На костре варились бобы. Эл подошёл к костру, заглянул в кастрюлю, прорычал: «Опять бобы!» и молодецки дал кастрюле пинка, опрокинув весь обед на землю. Без единого слова его жена схватила сковородку и так приголубила муженька по башке, что тот свалился, мертвяк мертвяком.
Мы с «грозой» дали дёру, как поступали всегда, когда муж с женой мерялись силой.
Она пригнала лошадей, запрягла их в повозку и принялась закидывать в неё вещи — свои и сына.
— Джонни, собирай шмотьё, мы уезжаем, — приказала она.
Никогда в жизни я не чувствовал себя таким покинутым и одиноким. «Гроза» не хотел оставлять меня. Я заплакал. На прерию опускалась непроглядная темень. Женщина подошла ко мне.
— Золотце, — сказала она, — Я не могу взвалить на свою шею ещё и тебя.
Я боялся тьмы, боялся безмолвия. Ухватился за её юбку, но она оттолкнула меня, забралась в фургон, и они уехали, а я остался посреди прерии, наедине с мертвецом.
Глава II
Так я и сидел там, пока ночь со всеми её страхами не накрыла меня своим тяжёлым одеялом. Тогда я опустился на землю и на карачках пополз к ещё тлеющим углям, туда, где лежал Эл Браун. Мне нужна была хоть чья-нибудь компания. Я свернулся калачиком у него под боком и уже собирался было уснуть, когда какое-то подозрительное «бух-бух» заставило меня задрожать от ужаса. Я лежал тихо, как мышь, и прислушивался. Никакого сомнения: это билось сердце мёртвого Эла Брауна.
Когда я впервые услышал колокола и гудки, которыми Нью-Йорк приветствовал наступление Нового Года, я чуть не тронулся умом от восхищения; когда я выходил из тюрьмы, звук её захлопывающихся за мной ворот чуть не заставил меня петь. И всё же лучший звук, который я когда-либо слышал, было биение сердца Эла Брауна.
Я схватил его шляпу и помчался к луже, где обычно валялись в грязи буйволы. Я носился туда-сюда, снова и снова обдавал его физиономию водой, пользуясь шляпой как ведром. Наконец он перевернулся на бок и сумел привстать на колени.
— Ну, и куда она подалась? — Он задал свой вопрос тихо и сдержанно, что показалось мне довольно подозрительным. Я ткнул пальцем в сторону, противоположную той, куда уехала его жена. Эл соскрёб с щеки засохшую кровь.
— Да ну её, пусть себе катится, куда хочет, — беззлобно сказал он и побрёл к ручью. Я последовал за ним. Он обернулся:
— Топай-ка ты, сынок, своей дорогой!
Я подождал, пока он не отошёл на несколько шагов, и снова увязался следом. Думаю, останься я в семье Браунов, вряд ли превратился бы в Эла Дженнингса, человека вне закона. Моё неотступное следование по пятам озлило его:
— Смотри, сынок, будешь тащиться за мной — пеняй на себя!
До Ла Хунты надо было милю шагать по заросшей кудрявым мескитом пустоши. Моими единственными лошадками были лишь собственные ноги, и мрак прерии заставлял их шевелиться с такой скоростью, с какой я впоследствии не бегал и от пуль защитников правопорядка. Я добрался до городка как раз вовремя, чтобы успеть заселиться в роскошные апартаменты со свежим, чистым сеном в поезде, направляющемся на запад. Мы вкатились в Тринидад, Колорадо, в три часа ночи, и я до утра околачивался вокруг депо, ожидая, пока не подвернётся какая-нибудь возможность подзаработать.
Она подвернулась в лице некоего мальчишки-мексиканца примерно моего возраста. Он тащил ящик с принадлежностями для чистки обуви. У меня завалялся квортер.[3] Мы махнулись, и вот я уже сижу, готовый вычистить всю обувь в штате. Но мексиканец надул меня: народ в Тринидаде обувь не чистил. Я вопил: «Чищу-начищаю! Блеск навожу!», пока в горле не начало саднить, а пустой живот не принялся громко выражать своё недовольство. Я чувствовал, что ещё немного — и опущусь до выпрашивания подачки.
Наконец, удача улыбнулась — я нашёл, к кому прилепиться. На меня набрёл гигант в белой шляпе с одной завязкой, болтающейся спереди, а другой — сзади, в серой рубашке и замызганных клетчатых штанах, казалось, каким-то чудом державшихся на его бёдрах.
Это был Джим Стентон, старший ковбой на Ранчо 101. У него был самый длинный нос, самое суровое лицо и самое доброе сердце из всех людей, кого я когда-либо знавал. Тремя годами позже, когда мне исполнилось четырнадцать, Стентона убили. В тот день я и сам пожелал себе смерти.
Мой будущий начальник носил сапоги на высоких, скошенных вперёд каблуках, в каких в те времена щеголяли ковбои. Мне захотелось взглянуть на них поближе.
Я заступил ему дорогу и угрожающе спросил:
— Блеск навести?
— Слышь-ка, Рыжий, а я их ни в жисть не чистил. А ну, давай, попробуй.
Моя работа ему не понравилась. Вакса легла неровно и застыла на сапогах жирными пятнами.
— Что-то мне кажется, ты их как-то не так намазюкал, как надо, пацан.
— Пошёл к чёрту, чтоб ты сдох, — вежливо ответил я.
— Э-э, сынок, что-то ты больно горяч, — протянул он. — А тебе не хочется стать ковбоем?
Для меня открылись врата мальчишечьего рая. В тот вечер я впервые в жизни сидел верхом на лошади, и тем не менее мы проехали шестьдесят миль без остановки. Джим Стентон экипировал меня с ног до головы. В хозяйстве не было других детей. На меня взвалили мужскую работу и мужскую ответственность — уход за лошадьми. Когда я погнал табун в пятьдесят лошадей галопом через холмы, не зная, что надо вести их шагом, меня поучили уму-разуму по-ковбойски: привязали к дышлу и отстегали до потери сознания.
После этой расправы я стал изгоем. Меня никто и знать не хотел. Я затосковал по вольной жизни в прерии. Убежал бы, да некуда было. Моё сердце пылало гневом, что происходило всегда, когда закон восставал против меня. Как я их всех ненавидел!
Как-то, когда я сидел у корраля, ко мне подошёл Стентон.
— Слышь, Рыжий, вот тебе новая уздечка с кисточками. Надень на лошадь.
Впервые за три дня ко мне кто-то обратился. Я расплакался.
После этого я стал для Джима Стентона чем-то вроде преданного Пятницы. Он, самый крутой парень на ранчо, пришёл утешить меня. Он обращался со мной, как с приятелем, учил ковбойскому кодексу, и после того раза, когда я прогнал лошадей через холмы, я больше никогда его не нарушал. Я был твёрд и